Цена отсечения
Шрифт:
Войдя в квартиру, Жанна долго отмокала в ванной, смывая налет чужого запаха; жевала жвачку, наливала из мелкой бутылочки корейский протрезвляющий отвар; бродила по спальне, заставляя себя напевать что-то бравурное; нарочито медленно пила чай. В конце концов ноги сами понесли в Степину квартиру: поторчать на виду, помозолить глаза, виновато поцеловать противного мужа, попрощаться на предстоящую ночь, обезболить зудящую совесть.
На звук открытой двери он не вышел. Позвала – не откликнулся. А куртка, между тем, висит. И туфли стоят. Пробралась изгибистыми коридорами к кабинету; постучала, услышала самопоглощенное «ага», открыла дверь.
Степин кабинет превратился в фотомастерскую; выключен верхний свет, всюду слепящие фонари на штативах, серебрится зонтик
– Что ты делаешь, Степочка?
– Тихо!
Комната как будто напряглась, озарилась белой вспышкой, и сразу чуть пригасла.
– Кажется, все путем.
– Да объясни же ты мне!
– Погоди, не все сразу. Вот перегоню на фотоформу, обработаю, и приезжай в Переделкино, послушаем музыку сфер.
– Не поняла, но ладно, подожду. Я, Степочка, пришла сказать тебе спокойной ночи.
– А. Да. Я рад. Спокойной ночи. Ладно, давай, пока.
Глава шестая
Седьмое марта, завтра женский день. Степа говорит, что праздник пошлый, никогда ее не поздравляет, а ей этот праздник нравится. Папа в помятой, сонной и очень домашней пижаме выходит на кухню и вытаскивает из-за углового буфета букетик мимозы (ее в Сибирь передавали со стратегической авиацией; летчики распределяли по частям и гарнизонам). Про букетик они с мамичкой заранее все знают: кухня к утру продышалась мимозой насквозь и как будто даже пожелтела; но все равно это радость. А вечером собираются однополчане, солдатики тащат со склада провиант: квашеной капусты с клюквой и брусникой, соленых огурцов с чесночным духом, зеленых помидоров в мутной жиже, дымится рассыпчатая картошка, салат мимоза пахнет рыбой и луком; на черном подогретом хлебе розовеет и подтаивает сало. Возглашется первый тост за прекрасных дам, с троекратным – офицерским – протяжным гип-гип ура-ура-ура, после пиршества тесные танцы в гостиной, крепкий военный смех. Бубунчик, можно погреться возле вашего крррэпкого супружеского тела? Ах, бубунчик, что вы за прррэлесть.
В Москве Восьмое марта празднуют седьмого. Завтра выходной; сослуживиц надо обласкать сегодня. Жанна встала рано-рано, вышла на бульвар; под ногами чавкает мокрая каша (обещают резкое похолодание, страшно подумать, что тогда начнется); но зато повсюду яркие пятна. Офисные мужичонки тащат вязанки букетов – блекло-желтые мимозы, скрипучие голландские тюльпаны, обреченные розы, которые не доживут до вечера. Почему-то мужчины всегда носят букеты бутонами вниз, как ружья штыками к земле.
Женщинам цветов еще не подарили; они бодро бредут в ожидании тостов, тортов, пьяного обжимания по углам и короткого приступа счастья, который их наклюкавшиеся кавалеры примут за случайный оргазм. Но вот мимо проскользнули две душевные дамы с букетами – белые хризантемы, сизые ирисы. Наверное, перед службой забегают к стареньким советским мамам, целуют в пожухлые припудренные щечки, щебечут, стирают красную помаду, мамы роняют крупные слезы; все очень трогательно, а он говорит – пошлый!
Утренний город перед праздником суетлив и медлителен. Суетлив, потому что надо прихватить подарки, разослать с курьерами открытки; медлителен, потому что машины изнывают в узкой пробке. Слева и справа, в обоих направлениях. Вытянулись друг за другом и мелко семенят, как старые разъевшиеся таксы, мальчик-девочка, мальчик-девочка, нос к хвосту. А за рулем – мальчики, девочки, девочки, мальчики; нервно звонят и курят, открывают затемненные окна, высовывают головы наружу: проскочим или застряли наглухо? попадем мы сегодня на службу, трам-тарарам, или нет?
Завидно. Ей тоже хочется опаздывать, расстегивать курточку в лифте, стягивать ее на бегу, влетать в огромный светлый зал, заставленный стандартной мебелью; скрючившись, переобуваться под столом; трудиться, трудиться, трудиться, до мурашек в глазах, а потом вертеть хвостом перед коллегами, отваживать похотливых начальников, исподтишка наблюдать за чужими романами и обсуждать их на служебной кухне, за тяжелой бадьей препаршивого кофе. Зашиваться, не успевая к сроку; валяться в истерике, когда хлопотливый шеф, не понимающий, чего он хочет, снова заставляет переделать отличную работу, и высокомерно выговаривает: «Ах, вы полааагали…». Пижонские очочки без оправы сдвинуты на мятый пористый нос; то ли молодящийся профессор, то ли стареющий топ-менеджер; смертельно боится жены и тещи, лебезит перед Главным и считает себя недопонятым гением.
По Маросейке было не проехать, до Якиманки доползали час, Ленинский был туго забит; сырой и серый снег отсек обе крайние полосы, вязкая жижа ворочалась под колесами; машины продвигались тычками, десять метров – остановка, десять метров – остановка. О просторе, скорости, обгоне мечтать не приходилось. Голубой «жигуленок» дергался справа, отставая от «Мазды» всего на полкорпуса, но двигался уже из последних сил; бедняге совсем тяжело и тревожно: еще немного – и закипит, отстанет навсегда. Чернявый беспомощно выйдет, снимет крышечку – пар идет. Передавай привет Ульяне! не скучай.
Резные черные ворота отворились; в глубине, подальше от проспекта, желтела усадьба. Они вышли, поснимались с Дашей две минуты; фон прикольный: старинный быт, барский уют, романтика; зацепит – точно.
– Василий, отвезешь красавицу и возвращайся. Понадобишься – вызову.
Посреди раскисшей Москвы дышала легким холодом дворянская зима. На газонах белел вчерашний снежок; аллею вымели вручную, натуральными мётлами, на прикипевших остатках снега отпечатались продольные следы; боковые тропинки, как в детстве, были присыпаны темно-золотым песком. Никаких реагентов, прощай химия, до свидания, сутолока; близкий шум Ленинского проникал сюда неохотно. В гардеробе сидели теплые советские тетеньки в синих халатах, лестницы, как полагается, скрипели; огромный зал на втором этаже был битком набит.
С трудом приткнувшись, – сзади, за трибуной, – Мелькисаров огляделся. Бесконечный, уходящий в перспективу ряд столов, раскоряченной буквой П. Члены Президиума как хитрые апостолы на фреске Семирадского, в предвкушении тайной вечери, расселись по центру, лицами к залу; простые академики – за приставными столиками, в профиль; вокруг, на стульчиках, располагались доктора; стену подпирали аспиранты. В глухой угол забился Арсакьев; помахал издали рукой. Сбоку от стола президиума с неземным, отсутствующим видом присел похудевший Гайдар: общая припухлость, редкие волосики, обаяние гениального младенца. На широченный подоконник плюхнулся приватизатор Алик Кох; лицо неподвижное, глазки стальные; брезгливо оглядывает толпу; всегда настороже, в полной боевой готовности: дать отпор, отбрить, осадить обидчика. Заметил, криво ухмыльнулся, как своему, хотя бы и отчасти, хотя бы и в прошлом. Бывший путинский помощник, востроносый господин Илларионов, листает блокнотик, готовится задать ехидные вопросы. А вот и адвокат Ходорковского Шмидт; благородная седина, гордая сутулость старого шестидесятника, честные глаза все понимающего еврея. С ним перешептываются пожилые гении и гуру: создатель сотовых сетей Зимин, экономический наставник Ясин; до чего же похожи, как постаревшие братья: насмешливые, крепкие, маленькие, юркие…
Начальство что-то обсуждало меж собой, публика смиренно слушала, скучала; наконец отечный вице-президент заговорил. Голос вялый, высокий, какой бывает у отъевшихся мужчин. Есть наука и традиция, а есть нестандартные случаи, но и они важны для понимания… Добро пожаловать на лекцию известнейшего шведского ученого господина Олафсона. Наушники розданы, русский перевод – вторая линия.
Двери распахнулись, пахнуло электрическим разрядом, в зал влетел короткий человечек в черном пиджаке и темных джинсах. Начал говорить с порога, не успев добежать до трибуны – так много мыслей, так много мыслей, не утерпел, не донес до микрофона, выронил, но сейчас подберем. Голосок веселый, высокий, летучий, слышно будет отовсюду; выбрит налысо, блестящий бугристый затылок.