Цена отсечения
Шрифт:
– Стоп-стоп-стоп, господа! Бог с ним, с этим вашим Богом; у меня хорошая идея. С вами, Константин Михалыч, мы столько лет не виделись, вам, Олег Олегович, на службу не идти, а мне нужно срочно на дачу, туда завезли такую штуку… вам как бывшим инженерам будет интересно. Поедем в Переделкино? Я вам кое-что покажу, пообедаем, поужинаем, заночуем.
Оба неожиданно легко согласились. Набились в машину Мелькисарова; джип Арсакьева поехал следом. Тяжело, как танк, прикрывающий мотопехоту. Ехали осторожно, почти трусливо: жижа начала смерзаться в гололед.
– Достойная кормежка, по-советски.
Водитель Арсакьева, Анатолий, надежный, поджарый, но с очень толстыми губами, налегал на салат оливье;
Степан Абгарыч позвонил, заказал еды в писательском ресторане. Через полчаса официанты, похожие на рисованных аистов с детишками в клювах, притащили в блестящих судках и коробках: и кислые щи, и салатик, и разный рыбец, и язычок внарезочку, и настоящий серый груздь. Кушайте, сказал Степан Абгарович, что мы, то и вы. Даже разрешил немного выпить: все остаются до утра, сегодня можно. Они с Анатолием прикинули, пусть один будет трезвый, мало ли; бросили монетку; Василию не повезло, ему вообще редко везет. Везучий Анатолий выпил, закусил, и продолжил.
– Мой тоже советское любит. Старая гвардия. Как вернется от французов или япошек, сразу просит: Толя, колбасы! Я в холодильничек, туда-сюда, розовенькой начекрыжу, сделаю бутербродцы, вместе сидим, пьем чай, разговариваем. Ему на юбилей подарили картину: докторская на батоне. С нарезкой, за тринадцать копеек, помнишь?
– Как не помнить. Умели делать хлеб. Не то что сейчас. Разучились.
– А потому что хачики пекут. Говорю тебе откровенно; с моим о таком лучше и не заикаться, выгонит в два счета и выходного пособия не даст. Очень принципиальный человек.
Чугунные батареи шпарили, окна были наглухо забиты, запотели. Анатолий снял рубашку и остался в майке, ярко-белой, чистой и не очень плотной: на груди и на спине ткань прокалывали жесткие волосы, отчего Анатолий был немного похож на ежика; Василий тоже скинул лишнее.
Анатолий спросил сквозь закуску: что за «жигулятина» мешалась под ногами на Ленинском? Приходилось осторожничать. Зацепишь колесом – и не отлепишь. И это на моем, на англикосе, а как ты на своем гитлере по льду ездишь – вообще не понимаю. Сколько хороших парней из-за этих гитлеров побилось. Потом, хорошо, свернула. Но такая назойливая, как собачонка: тяфтяфтяф, тяфтяфтяф. Заметил? Василий – заметил. И рассказал, что знал. И про четверку, и про молдаван, и про то, что с недавних пор имеется «Мазда», новая, но картер уже поврежден; фотограф Серега нормальный мужик, но упрямый. Абгарыч говорит: ты объясни, как будешь ставить кадр, что там получится? А Серега – в обидки, играет желваками: «Оператор – не оратор». Мол, лезете в чужое дело. А если ему что-то посоветовать – вообще держись. Надуется, как мышь на крупу, раздует ноздри оружейного калибра, и процедит сквозь зубы: сделаю по-вашему, но вы запомните, какое было мое мнение. Потом поймете. Может быть.
Жара нарастала. Приоткрыли дверь; в коридоре тоже было душно; не помогло. Сняли штаны, остались в трусах и носках.
Зачем хозяину «Мазда» с Серегой? Наверное, решил отсняться для потомства. Ткскть дембельский альбом. А зачем четверка? Кто их, господ, разберет. У каждого свои тараканы. Эти молдаваны странные такие, чессло. Сначала устроили гонки на льду, а с утра, как ни в чем ни бывало, подходит мужик из четверки. Нет ли, мол, каких ходов в ГАИ, справка техосмотра позарез нужна, а с регистрацией промблемы.
– Помог?
– Помог, а чего ж не помочь? Они нормально заплатили. И дали телефон жестянщика, из черных. Дешево! Считай, в два раза. Или даже в три. А качество – во. Поговорили о том, о сем, и досвидос.
– А хозяин что?
– А что хозяин? Он тут ни при чем. Он же мне не говорит, зачем они нужны. Ты пей, Анатолий, не стесняйся. Я как-нибудь потом оттянусь.
– Ну, давай. Опрокидонт Иваныч в вашу честь. – Анатолий деликатно выпил, набрал столовую ложку салата – полноценно, как следует, с горкой; смачно скушал.
И начал стягивать носки.
В соседней комнате, щедро обшитой вагонкой – без экономии, внахлест, за круглым уютным столом сидели их господа. Над столом нависали роскошные кисти вишневого абажура; абажур отражался в темнеющих окнах, и казалось, он светит сразу в комнате – и с улицы.
Тут было чуть-чуть посвежее: открывалась скрипучая форточка – с трудом, отколупывая плотную краску; тонкий холод сочился сквозь жар; иной раз в комнату вметало свежий, сдобный снег: не долетев до пола, хлопья таяли. Пили-ели то же самое, что люди: под водку – оливье, селедку, белорыбицу, плоские, разлапистые грузди. Арсакьев смотрел с недоумением: как может Мелькисаров жить в такой норе? поздние семидесятые! и ничего не перестроил? А Недовражин оценил добротную верность устоям; все крепко, основательно и просто – литераторский дух сохранен.
По пути на дачу продолжался клочковатый, бестолковый разговор. Арсакьев порицал долгополых; проезжая мимо белой церквушки на кладбищенском взгорье, презрительно тыкал пальцем в массивный купеческий колокол, как бы застрявший в крохотном проеме колокольни: вот! вот! вот! На боковом стекле остались отпечатки. Подарок вашей церкви от братвы! тоже мне, колокол! голос толстый, как русская баба, а сам, гляди, блестящий, самоварный; не колокол, а дутая голда. Недовражин попытался перебить, прорваться сквозь поток сердитой булькающей речи; сделать этого ему не удалось; Арсакьев говорил, говорил; Недовражин через равные промежутки времени стоически и монотонно повторял: Олег Олегович!.. Олег Олегович, послушайте!.. Уважаемый Олег Олегович!.. Но тщетно. Старика задело за живое, он токовал. Пока внезапно не умолк, как будто захлебнувшись собственным гневом. Раздраженно уставился в окно.
Они катились вниз, вдоль кладбища, по направлению к мосту через мелкую речку; пейзаж был черно-белый, без оттенков; от сухого малоснежного мороза слегка побаливала голова.
Недовражин захватил инициативу. И заполнил салон своим неуступчивым голосом; интонация у него была странная, ровная, без подъемов и спадов, на одной-единственной ноте, речь сливалась в жужжащий поток, как чтение мантры в буддийском храме. Начиная волноваться, он словно бы вытягивал слова; произносил: закрылося, началося, сказалося. Недовражин объяснял, что церковь церковью, а вера верой. Что Бог не идея, а личность. Как только, хотя бы разочек в жизни, получилося ощутить – Он здесь, например, увидеть дымный след на лесной дороге, когда рассветает, и никогда уже не сможешь оторвать свой взгляд, не успокоишься, пока не отыщешь, ну где же Он. Как любовь, когда вдруг открываются глаза, и женщина сияет, и ты без нее не можешь, и только твоя, твоя, твоя…
Недовражин! Недовражин! Недовражин! – теперь Олег Олегович не мог проскользнуть сквозь клейкий поток недовражинской речи; не выдержав – распирало! – набрал побольше воздуху в свои небольшие легкие, и на крике направил богоборческий стих поперек богословских восторгов: На Страшный суд разборки ради, эпоху выкрикнув мою, Бог молча вместе с нами сядет на подсудимую скамью!
Они заговорили параллельно. Бог милостив – а дети гибнут – но райское чувство быть рядом – мировые катастрофы, рак и смерть – дьявол – дьявола нет, есть ужас неизбежного конца… Но едва Василий мягко сбавил скорость и медленно въехал в проем деревянных ворот, как спор замер сам собою. Слишком тяжело темнели старые ели; вокруг было тихо, до звона в ушах; вчерашний снег, схваченный быстрым морозом, податливо крошился под ногами. Железная лопата воткнута в сугроб. Желтый разлапистый веник лежит у порога…