Цена отсечения
Шрифт:
– А грибы-то солить разучились… Подсобнику что ж не налил?
Подсобник повторил все жесты Боржанинова, но с некоторым, что ли, ускорением. На четверть такта побыстрей, посуетливей. Выпив, по-народному поморщился и поскорее захрустел капустой.
Мелькисаров заставлял себя изображать радушного хозяина. Виктор Антонович то, Виктор Антонович сё, а вот салату, и над чем работаете? Хотя был зол невероятно: ситуация дозрела, надо начинать эксперимент, и тут является Боржанинов, надутый, как сапог на самоваре. Арсакьев с Недовражиным вежливо молчали. Общий спор их понемногу сблизил; перед лицом новоприбывшего, чужого, они окончательно ощутили себя – своими. И напряженно ждали, как поведет себя незваный гость,
– Хороший денек, голова не болит; не болит голова – это счастье, – сказал Боржанинов.
Пауза.
– Над чем работаю? Роман пишу.
– О чем?
Мелькисаров сделал заинтересованное лицо. Боржанинов удивился вопросу.
– А о чем еще романы пишут? О любви.
Арсакьев не сдержался, уязвил:
– Оригинально.
Боржанинов предпочел ехидства не заметить; начал обстоятельно рассказывать про замысел. Уже не ждал, уже не ждал, думал: все уже было, все перепробовал, двадцать три романа, четыре пьесы, шесть инсценировок, дважды государственная премия… А тут слетал к швейцарскому издателю, в Цюрих, швейцарцы его что-то полюбили, практически каждый год издают; сел на улице чаю попить. До обеда был отвесный ливень; толстые капли взрывались на подоконнике; после трех воцарилась жара. Молодая зелень вся во влажной дымке, столы на берегу покрыты водяной пленкой, как холодным потом, официанты не успевают протирать. Перед глазами ровное озеро; над его равнодушной гладью мечутся жадные чайки и хрипло кричат, как старухи. И тут за соседний столик садятся двое… сразу все и завязалось.
– Мелькисаров, а что ж мы не пьем?
Боржанинов снова заглянул в глаза собеседникам, выпил сам, скептически понаблюдал, как пьют они – кукольными глотками, из своих мелкотравчатых рюмок, позаботился о подсобнике.
– А? каково? Дальнейшее – как на ладони. Вся жизнь разворачивается – сама собой, ничего придумывать не надо.
– Забавно, забаавно. Но у меня, простите уж, я старик, характер портится, нормальное дело, так вот, у меня вопрос. Вы вправду, что ли, думаете: можно предсказать судьбу? Не придумать, как вы – талантливо, не сочинить, а предсказать? Услышал, увидел – и понял, как дальше?
Боржанинов (он заметно охмелел) недобро улыбнулся.
– Конечно, можно. Хотите я сейчас устрою сеанс всеобщего разоблачения? всех вас посчитаю? Хотите?
– Виктор Антонович – может, – восхищенно прошептал парнишка.
– Ну-ка, эт-самое, давайте! Вы же, черт возьми, инженер человеческих душ, или как там говорится, сердцевед.
– Секунду, минуту, пардоньте! Куда нам спешить в такую жару.
Боржанинов снова поднял долитый стакан, звучно, отмеренно выпил, отмечая лебединым упаньем каждый глоток. Сделал губы бантиком, причмокнул, зажевал божественный напиток осетром. Его выцветающие зрачки совсем побелели.
– Про подсобника не забывай, будь ласка. Итак, начнем, пожалуй. Вы ведь господин Арсакьев?
– Я – Арсакьев. Дальше что?
– А дальше то, что вы живете уже вторую жизнь. В первой, думаю, вы были конструктором, изобретателем, или этим, как его, ра-ци-о-на-ли-за-тором. Вот как ваши ученые глазки блестят, все им интересно, такие буравчики, ух! Такие бывают только у кон-струк-то-ров. Я знаю. Вы очень любили поэта Евтушенко, точно говорю? А Евтушенко здесь живет, неподалеку, знаете об этом? можем заглянуть, он богатеньких любит. Вы же теперь богатенький, верно? Но не вор, не вор. Нету в вас… замашек. Это видно. Но тех, которые без денег, вы презираете. Слегка, но презираете, ведь правда? А почему? А потому, что пролежни насиживают. Вот вы смотрите на меня, делаете вид, что уважаете, а сами думаете: сволочь! сволочь! живет в поселке Переделкино, за три рубля, по разнарядке, и водку занимает у соседей. Да, я живу. – Боржанинов юродски поклонился. – Живу. И занимаю. И попробуйте только не дать. Я вам не дам.
Любовного сюжета я вам – Арсакьев, так? не путаю? – не нагадаю. Нет у меня для вас любовного сюжета. Ну, не обижайтесь, поздно уже вам. Хотя вы были убежденный… лесбиян, и женщины вас ого-го… но в прошлом, в прошлом. Вот если бы я писал про вас роман, я бы что сделал? А то бы сделал, что прошлое бы вас накрыло. Вы бы убежали… переодевания, грим, поддельный паспорт… в Лондон… а там бац, и начинается трагедия. Потому что вы, Арсакьев, ничего не знаете про ад. А я знаю. Ад – это когда все можешь и ничего не нужно. В молодости мечтал: то куплю, это, и там побываю, и здесь, и всех обыграю. Ну купил. Ну обыграл. Потом и тебя обыграли. Гуляешь в Трафальгарском парке, золотая осень, зеленый газон, безопасность, денег хренова туча, а все неинтересно и не нужно, и ты в ловушке, в настоящем аду. А ведь жизнелюбие… куда от него денешься.
У вас, молодой человек, – хмелеющий Боржанинов обратился к Недовражину, – и у вас, молодой человек, тоже вторая жизнь. В первой… вы не гуманитарий, не военный и не доктор, что-нибудь такое… по машинной части. Не бауманский случаем заканчивали? Нет? А сейчас вы по всему – другой. Не инженерный. Но и не богатенький. Не богатенький. Хотя и не бедненький тоже. Про вас роман писать не будем. Про вас – лирическую поэму. Самоотверженный герой на алтаре отечества. Алтарь, замечу, улучшенной планировки, с удобствами. И приставной лесенкой. Чтобы слезть, когда чего. Точно, точно: вы теперь профессиональный гуманист. За счет господина Арсакьева. Ну это я, поймите, образно так говорю. Не лично он, но кто-то же вас кормит, а вы – недовольны. И я недоволен. Живу, как верно заметил господин Арсакьев, в писательском поселке Переделкино. Живу и в ус не дую. И ненавижу тех, кто подбирается к моим угодьям. Лезут сюда и лезут. Строят и строят.
Нет, вы только не подумайте, я помню, кто здесь жил. До нас, писателей. Знаете Самариных, славянофилов? Не знаете? А зря. Надо знать. Я, между прочим, помню. Все помню. И все понимаю. Понимаю, что я не Самарин. Я гораздо хуже. Я просто очень умный. Мне даже страшно думать, какой же я умный. Тошно быть таким умным. Ну почему, почему я такой умный? А? Скажите вы мне! Но только это, милые мои, Россия. Знаете такую страну? Здесь как на мерзлом болоте, ничего не трогай, не меняй, не строй. А если по ошибке поменяли, если сдвинули ось, покосили жизнь, то оставьте. Не троньте! Не возвращайте прошлого! И будущего тоже не надо. Лишнее. Пусть буду я, как есть. У соседей водку занимаю. Книжки зачем-то пишу. Подо мной лед, а подо льдом пиявки, черные такие, сочные, сминаются и разминаются колечком! Ты знаешь, Недовражин, что их нельзя отрывать? головка под кожей останется, будет ганрена, гниль! Лед уже трещит, но ведь не треснул. Береги меня, при мне покамест не потонешь!
Но если уж Арсакьев победит, тогда не тронь Арсакьева! Слышишь меня! Не тронь. Меня на свалку, и забудь про меня навсегда, Арсакьева береги! Лед под ним растрескается, заскрипит, но удержится. Арсакьев сухонький, не провалится. А вот после него – потоп. Поэтому – не трогай. Ты не обижайся, Арсакьев. Я по-хорошему. Ты на болотах никогда не бывал, Недовражин? Слышал, как пахнет болото? А как мокрая гадюка проползает рядом, видел? А ощущал, как кочка вдавливается в воду? Как послушная кнопка. И там трясина. С этими, как их там, пиявками. А морошку, кисленькую морошку собирал? Рыжеватую с оранжевым? Пушкин ее любил, знаешь ли ты это, что Пушкин любил морошку? Вот какие дела.
Во все время боржаниновского монолога парнишка сидел, весь подавшись вперед и пьянея одновременно с кумиром; смотрел влюбленными глазами и кивал.
Арсакьев не унимался:
– А что же, эт-самое, я что хотел спросить. Про себя мы поняли. И про Россию тоже. А что же, эт-самое, господин Мелькисаров? Его загадку разгадали, или как?
– А чего тут гадать? Он – сосед. Во что бы сосед ни игрался, извольте ему не мешать. Так, извини меня, Олег Олегович, у нас, у русских принято. Играй, Степан, не знай печали. Береги себя. Если что, я с тобой.