Цена отсечения
Шрифт:
А едва очнулась, открыла глаза, чуть не крикнула от испуга. Из облезлой черноты умирающего ельника одна за другой выступали грязно-белые статуи. Слева надвигалась девушка с горном: гипсовая кисть распалась, горн держался на металлической арматуре, как будто бы просто висел на губах; укрупнилась девушка и пропала. Справа обозначился пионер, вскинувший руку в салюте; половина лица провалилась, в полом пространстве затылка зияла дыра; вот и нет пионера, остался у них за спиной. Зато появился забойщик с тяжким молотком наперевес. Забойщик был целенький, неповрежденный, и от этого еще более похожий на могильный призрак. Взгляд неподвижный, зачарованный,
Стало грустно и тревожно; Жанна опять прижалась к Ваниной спине, прикрыла глаза.
Минут через пятнадцать они вынырнули из тоннеля на широкую пойму; солнце в глаза, простор и радость. И почему-то начали тихо тормозить. Ваня оглянулся, сбросил шлем:
– Ну как, довольна? Не замерзла? Хорошо?
– Очень! – соврала Жанна и сама поверила своим словам.
– Но пора назад, моя милая. Еще чуть-чуть и Тверь, но перед ней – шлюзы, это не для нас. (Это для них, – про себя подумала Жанна; Тверь; дурное место…) Разворот – и домой; нас ждут еще всяческие славные дела. Погоди тут, я совершу пируэт, покрасуюсь перед тобой.
Черный снегоход вздрогнул, взвыл, и понесся по кругу, взрезая ледяную крошку. Острые, оскольчатые вихри быстро вспыхивали на солнце и медленно гасли, оседая. Ваня был уже далеко; жалко, нет бинокля; но по ранней весне такая видимость! Маленькая, игрушечная фигурка различима в деталях. Сидит как влитой, держит руль без малейшего напряжения, управляет лихо; на повороте чуть склоняется вбок, утягивает машину на себя, заставляет ее резко менять траекторию, а потом уверенно осаживает, и она послушно следует его мягкой воле. Рыбаки возмущены; монументально поднимают головы, основательно машут кулаками, рыбу распугаешь, столичный фраер, пижон и гад! Но что они могут сделать? кишка тонка.
Черный блеск снегохода прекрасен; Иван проносится по кромке противоположного берега, описывает широкую и вольную дугу, под резким углом мгновенно поворачивает к ней. И вдруг как будто спотыкается на всем лету, врезается в невидимую преграду, встает торчком, вниз лобовым стеклом, и тут же оседает под проломившийся, ощерившийся лед. В глазах у Жанны темнеет, разум ей отказывает, она ничего не слышит, только видит: рыбаки водолазными шагами идут к полынье, вытягивают на край податливое, размокшее тело, голова в каске болтается и громко стукается о лед; в эту секунду звуки возвращаются, слышен мат, «спасателей и “скорую”, и водки, да скорее, тра-та-та».
Боже Ты мой, он жив?
Шестилетний Тёмочкин проснулся среди ночи, раздалась блаженная сирена: ыаааааааа! Жанна прибежала, села на краешек кровати, схватила сыночку, прижала:
– Что ты, что с тобой, что тебе приснилось, милый мой, любимый пырс, котенок, собачкинс, тихо, тихо, успокойся, я здесь, я с тобой.
– Ма…мааамочка… а правда, что я умру в десять лет?
– Кто тебе сказал такую глупость?
– Эээтот, во сне.
– Кто этот?
– Ну этот! Не знаю, кто. А я умру?
Он затих, затаился, как зверок. Ждет успокоения. Но не обмана, а полной правды, потому что мама ведь не может врать. Жанна постаралась ответить как можно спокойнее, даже почти равнодушно: дескать, что в этом такого?
– Ну да, мы все когда-нибудь умрем. Но это будет очень нескоро. Забудь про какие-то десять лет.
– И ты умрешь?
– И я.
– И папа?
– И папа.
– И я вас больше не увижу?
– Конечно, не увидишь. Но ты нас будешь помнить, и будешь любить, и будешь про нас думать, и мы как будто бы будем с тобой.
– Не хочу как будто. Хочу по-настоящему. А умирать страшно?
– Не знаю, Тёмочкин, я никогда не пробовала. Давай пока мы лучше будем жить и спать, ладно, согласен?
– Да, сижу с хозяином на даче. Да, как пес на подстилке. Да, не отпускает, в любую минуту могу пона… а вот это ты сказала зря. Это нам с тобой не поможет в дальнейшей жизни. Обижаюсь, отключаю телефон.
Все-таки есть бог. Сама подставилась, сама! теперь он вдавит кнопочку, усыпит телефон, засунет умершую трубку под носки с трусами, отдохнет еще немного, дождется нового прилива твердой силы, и не будет отгонять, как муху, гадостное опасение: позвонит? не позвонит? оосподи, хоть бы успеть до звонка.
Валька женщина толковая, хорошая и ни на что не претендует. Смирилась с судьбой холеной разведенки; родила рано, дочка уже отделилась, зажила семьей, а Вальке всего-то под сорок, и тело у нее богатое, но не жирное, в самый раз. Квартирка своя, однокомнатная, на первом этаже, окна во двор, тихо, чисто и зелено, окно чуть приоткрыто, поддувает свежий одинцовский воздух; простынка после застилки проглажена утюжком, пододеяльник правильно пахнет крахмалом, повсюду горшищи, горшки и горшочки с цветами. У фиалок мясистые листья, надежный столетник раздался вверх и вширь, пестрая герань слегка припахивает мокрым железом; тенисто так, уютно, прохладно рядом с жаркой женщиной, а женщина старается.
Не то что эта. У этой разговор один – счас сковородкой по спине, куда пошел, сними ботинки. Вот как в жизни бывает, одним все и ни за что, другим ничего, и они ценят.
Правда, если посмотреть с другого боку, что бы он без этой делал? Мать слегла в параличе, когда они только-только начинали жить на пару. То ли второй год, то ли третий. Нет, все-таки второй. Детей тогда еще не было. Рассудить, извне, по справедливости: Галина могла и уйти. Какие наши годы. Понимала ведь, чем дело пахнет. Часть зарплаты сразу в минус – на лекарства, уколы, а массаж один чего стоит? Но и это еще терпимо. Хуже другое. Мать без удержу писяется, организм еще сравнительно молодой, неизрасходованный, вонь, пролежни, а кому все это подтирать? Стаскивать с кровати, на руках тащить до ванной, подмываться? и ведь эта бадяга надолго, на годы и годы, ясно же было, никаких иллюзий.
Он – ладно. Мать есть мать. И когда такое происходит, то в башке меняется что-то, щелкает. Все, наигрался, пора жить по-серьезному. До материнского паралича он гонял по дорогам со страшной нездешней силой. Физически не мог толкаться в пробке; все тело чешется, в заднице свербит; раз – и на обгон по встречке. Скорость меньше ста сорока на трассе не признавал. А тут – как отрезало. Сел утром за баранку, даванул по газам и сбросил. Безо всякого гаишника. Стоп, не имеешь права собой рисковать, осторожно. И с тех пор – никаких ста сорока. Сто, сто десять. А иногда и девяносто, если скользко. Потому что ответственность. Он теперь не только сам себе принадлежит. Если что случится, что будет с матерью? Потише, сбавим скорость и пропустим.