Цена отсечения
Шрифт:
Домик двухэтажный, обитый фактурным деревом; наверху обширная спальня, внизу холл, за домиком мангал. Бургундское двухтысячного года полулежит на дорожной подставке, камин растоплен и сладко щелкает, мясо маринуется вместе с цельным лимоном и резаным луком, острый запах сквозит из-под крышки; за стеклянной стеной мягкий холод, минус десять, но без ветра, темные сосны в ярко-фонарном снегу, еле слышен перестук электрички, резво бегущей на Дмитров; красота и счастье, цепенящий покой и нарастающее желание. Но на душе нехорошо, нечестно, не по-настоящему, как на сцене. А хочется, чтобы все было как в жизни. Даже не как. А просто – в жизни.
Степан Абгарыч уверял Ивана, что нашел его по картотеке актерской биржи. Как потом объяснил,
Насчет мужского, не женоподобного, это, наверное, правда; а насчет биржи – полное вранье. Не было на бирже фотографии Ивана, не светился он там, не нужна ему была биржевая фотография; он давно уже вышел на другой, высокий уровень: его передавали по цепочке, от режиссера к режиссеру, от заказчика к заказчику. Ясно же, кто подкинул адрес Мелькисарову: П. П. Котомцев. Тот самый, который. Брутальная внешность плейбоя, зычный, нутряной актерский голос, надломленный еврейский нос от папы, голубые русские глаза навыкате от мамы, смесь Александра Третьего с Вечным Жидом.
Вообще-то Петр Петрович делал настоящее кино, ездил на большие фестивали, получал призы и давал газетам интервью. Но каждая новая жена Петра Петровича была моложе предыдущей; обходились они недешево, нужно было иногда халтурить. В прошлом году Петр Петрович снимал домашнее кино для одного крутого перца. С хорошими актерами, в основном московскими. Действие крутилось вокруг лилового «Порше»: машину то угоняли, то находили, из-за нее ссорились лучшие друзья, одного из них сыграл Иван; изменяли любимым мужчинам роковые дамочки; но самое интересное ждало всех после финальных титров. Лиловое счастье подъехало к гостям на выходе из кинозала, построенного перцем на окраине усадьбы; заказчик усадил в машину свою девушку, помахал ей на прощанье, водитель отработанным жестом прилепил на крышу спортивного «Порше» мигалку – и увез девушку навсегда. А «Порше» был прощальный подарок – для нее. В отличие от Петра Петровича, перец не спускался вниз по возрастной лестнице; всех своих женщин он брал строго в восемнадцать, отпускал железно в двадцать пять, на день рождения; женщины заранее об этом знали, и с нетерпением ждали сюрприза.
Биржа не биржа, Котомцев не Котомцев, но Мелькисаров прислал в Кострому емелю со странным вопросом: уважаемый Иван Павлович, готовы ли вы сыграть не на сцене, а в жизни? что-то вроде реалити-шоу, только без ТВ? Не волнуйтесь, никакой порнографии. Если готовы, встречаемся послезавтра, прямо на вокзале; буду ждать в стекляшке «Сацибели». Квартиру сниму, сценарий изложу на пальцах, начало контракта 1 февраля, окончание 1 апреля, оплата 500 американских рублей в день плюс наемная машина, плюс представительские; все детали по приезде.
О чем тут было думать? Что взвешивать? Почти шестнадцать тысяч, три годовых зарплаты провинциального актера. Кто не знает, что значит быть известным костромским актером (тульским, тверским, даже саратовским) – не поймет. Город тебя обожает, в троллейбусе подходят люди, широко улыбаясь; но денег нет и никогда не будет, и настоящей славы тоже нет. Так хочется устать от этой славы, будь она неладна; приезжать в Москву или прилетать в Новосибирск и даже в сумерках носить черные очки, натягивать на уши шляпу, чтобы, не дай бог, опять не узнали. Так хочется напиться оттого, что все режиссеры козлы, наперебой предлагают скучные роли, сценарии горой валяются в углу, и хоть бы один – с изюминкой. Но сценарии не пылятся, на черных очках и шляпе можно сэкономить, а красивого любовника, способного купить кинопроект, у Ивана никогда не будет: ориентация неподходящая. Остаются халтурки Котомцева.
Худруку Хомушкину Иван соврал, что срочно должен сняться в сериале, фильм исторический, костюмный, про события Смуты, как можно отказаться: слава и несколько килобаксов. Умный Хомушкин не поверил и правильно сделал. Но все же отпустил: гастролями отработаешь, и тогда чтоб летом никаких.
Первого февраля Ухтомский сидел напротив Мелькисарова, хлебал протертый грибной супец, всасывал в себя, как губка, новое жизненное содержание, обдумывал занятный сюжет и мысленно искал краску для будущей роли. Вьюн. Вьюн. Он будет играть вьюна.
Степан остался доволен: хороший актер. В начале разговора был похож на голодного провинциального интеллигента, к середине стал напоминать владельца небольшого бизнеса, к концу на лице проступила значительность, обнаружилась легкость манер, обаяние человека, давно привыкшего к деньгам. Вкусный суп Иван доедать не стал, как бы пресыщенно отодвинул тарелку, доверительно улыбнулся. Молодец. Переодеть, переобуть, надеть хорошие часы, сделать легкий маникюр и можно начинать работать.
И что теперь? Прошло почти два месяца, он все разыграл как по нотам, выполнил сценарный план, расписанный по сменам, через две недели сдаст ключи от временного офиса, купит билет в Кострому. Но до этого предаст своего благодетеля. Предаст, давай уж называть вещи их именами. Он выйдет за рамки роли, разрушит актерский ансамбль. Велено было морочить голову дамочке, поддразнивать ложными следами, несуразицей. А он возьмет ее по-настоящему; ее, так неосторожно ему доверенную, потому что она его зацепила. Сначала с ней просто хотелось видеться, наблюдать за гибкой кошачьей реакцией на подколки и разводки; потом он поймал себя на том, что вспоминает про нее, засыпая – и сам себе улыбается.
Тогда, на катке, он умело сохранял рисунок роли, обвивал и запутывал, но остро чувствовал: в нем поднимается, искрит давление, кровь насыщается радостью. От игры он перешел к игривости, от игривости – к серьезу. А когда после позорного ужина и поиска кошелька он все-таки склонился к ней легко поцеловать и заглянул ей прямо в глаза, то не на шутку испугался. Глаза при ярком свете фонаря были не темно-голубые, как могло показаться издали, а страшно синие, просвеченные синевой насквозь. Таких в природе не бывает. По крайней мере он не видел. Наверное, дело отчасти в линзах, они пересинили радужную оболочку; а все равно: он заглянул в ее глаза и понял, что значит драматическая фраза: очи – омут, нырнешь – не вынырнешь. А в уголке ее правого глаза, где у детишек всегда остается сон, набухал и краснел кусочек отстающей нежной ткани, след какой-то давней операции. Так стало жалко ее; он шкурой ощутил ее страх, когда сначала ослепляет острый лазер, а потом над беззащитной плотью нависает грозный скальпель… И тут же заметил косую короткую складку над левой бровью; такие складки случаются у волевых, но нервных женщин; нервных оттого, что волю – никак не проявишь, приходится изображать симпатичную нюню, послушную девочку, покорную жену. Но Жанна – нежная и ласковая; как могла образоваться складка? Он долго потом вспоминал эту складку, разыгрывал воображаемые сценки и сочинял ей драматическую биографию.
И понеслось. О чем ни думаешь – думаешь о ней. Что ни делаешь – делаешь так, будто бы она рядом. Не послав ей эсэмэску, он уже не может уснуть, и, засыпая, давно уже разыгрывает совсем другие сцены. Лучше уж не уточнять, какие. И она в него втюрилась, это же видно. Их тянет навстречу друг другу с такой неуклонной силой, что они уже не остановятся, потому что остановиться значит разорваться, разлететься на части, как будто несешься на скорости двести: не тормози! Он заранее боится этой вожделенной встречи. Но без этой встречи ему не жить.