Цена отсечения
Шрифт:
– Наше.
– И сацибели, и ткемали, и буду разить чесноком. Прости дуру, заманила в сети, а сама ускользаю: я сегодня ни на что не гожусь, только спать и не видеть снов… Даже руки мыть не стану, вот.
И он нежно отнес ее в постельку, плотно сжав пальцы в кулак, чтоб не запачкать кровью: спи, детка, я еще приберусь. Пока заматывал порез и прибирался, все думал: Господи, как жалко и как здорово, как здорово и как жалко, да будет на все святая воля Твоя.
Первые сутки он только снимал.
Беспощадно разгибал альбом, так что громко лопался корешок и выпадали страницы, ставил на
Вторые сутки он только печатал.
Был куплен специальный агрегат, размером с начальственный стол; агрегат выводил черно-белый снимок сразу на прозрачную фотоформу. Фотоформа скользко выползала из машины, горячая и чуть влажная, будто вспотевшая; на вывод уходило полчаса, нужно было дотерпеть, не цапнуть пленку раньше времени. Иначе отпечатки пальцев останутся навсегда, и то-то будет музыка сфер!
Высохшая пленка защелкивалась в рамку; рамки стояли рядком, как восковые съемы на пасеке; их плоский ряд разрастался, а Степан продолжал работать. Оба эти дня он не обедал и не ужинал; в восемь, двенадцать и вечером в шесть наспех перекусывал бутербродами, запивал подслащенным кипятком. Утром его чай был похож на чифир, но с каждой чашкой становился жиже, желтей и прозрачнее: пакетиков Степан не признавал, а на повторную заварку времени было жалко; вот еще, промывать чайник, соскребать чаинки (когда-то Тёма называл их чилинки), пропаривать настой; азарт эксперимента захватил его целиком, без остатка.
Зато на третьи сутки он проспал до девяти.
Беспощадно побрился, сбрызнул раздраженную кожу одеколоном.
Неспешно взбил пузыристый омлет и медленно, с достоинством позавтракал.
Ровно в десять, по часам, взял папку с результатами работы и солидно пошел на второй этаж. Некуда нам торопиться. Торжество суеты не терпит.
Первой световому испытанию была подвергнута «Тайная вечеря» Джотто. Музыкальный луч дрожал на всех оттенках серого, сверкал протуберанцами по краям черных пятен, внезапно выглядывал через просветы, как солнце сквозь разрывы туч. Господибожетымой, как это было красиво по виду, как невыносимо по звучанию! Засасывающие, чавкающие, икотные тона, бормотание пьяного беса, истеричные вскрики фальцетом, тоскливые басы на замедленной скорости. Ужас. Испытание не для слабонервных.
«Троица» Рублева оказалась еще хуже. Плавные фигуры ангелов, воссевших над священной чашей, преобразуясь в звукоряд, производили ржавый скрежет тормозной колодки; ребристые горы и мелкие кущи озвучивались барабанной полудробью.
Зато из катастрофического Босха получилась ровная, чуть сладкая мелодия; темного тут было очень много, опасных просветов почти никаких, взаимное пожирание видов совершалось технично, без ненужных перебоев светотени; отличный объект, источник звуковой гармонии.
Поль Сезанн был страшен, Писсарро хорош, Пикассо то лучше, то хуже: милейшая «Девочка на шаре» скрежетала, кубы и треугольники были вполне терпимы, а «Минотавромахия» – прекрасна. Чем ближе подступала современность, тем яростнее становились образы, а музыка мягче; «Лучеграмма» Ман Рэя – то ли поцелуй, то ли смерть, то ли сигаретный дым, то ли исход души – сама просилась в синтезатор, нервный, черный «Пик, Каулун, Гонконг» Захи Хадид звучал настоящей музыкой сфер, поздний Мондриан перекликался сам с собой, суповые банки Энди Уорхолла звенели весело и однообразно, как «Собачий вальс» – та-ра-рам там-там, та-ра-рам там-там, та-рам там там-там там там-там, и по новому кругу.
Что, собственно, и требовалось доказать. Чем гармоничнее зрительный образ, тем страшнее его звуковой перевод. И наоборот. Догадка об этом мелькнула еще тогда, неудачным пастернаковским вечером. А теперь гипотеза стала теорией.
И что дальше с этой теорией делать?
Да вообще-то говоря, ничего. Игра доиграна, интерес потерян.
Мелькисаров потянулся за сигарой.
Последнее, о чем она успела подумать, засыпая: утром, все будет утром. А утром-то ничего и не было. Она открыла глаза: желтая спальня, золотистая гардина, светлый шкаф под орех, охристый свет на оранжевом паласе. Зашаталась, заскрипела рассохшаяся лестница; с улицы вернулся Ваня. Морозный, свежий, хитрый, легкий.
– Ну как, пришла в себя?
– Пришла! – и сладко потянулась.
Хотела сказать: иди сюда, ко мне, под бочок. Но не успела. Он лихо сдернул одеяло, захлопал в ладоши:
– Завтракать, завтракать!
– Ванечка, я мяса не хочу.
– Не будет никакого мяса, будут оладьи и сырники, а сразу после этого – сюрприз.
Официант был добрый парень из соседней деревни, всячески хотел услужить, говорил: чего желаете-с; сразу видно, учительница по литературе была хорошая. Оладьев с сырниками в меню не оказалось; перепелиная яичница шипела, смешная, десяток желтых пузыриков на молочно-белом фоне. Растолстеем? и ладно, и растолстеем! Хорошо-то как, вкусно.
А потом был сюрприз. Снегоход, повиливая задом, летел по влажному скользкому льду; вчера подморозило, сегодня вернулся настоящий холод; оттаявшие полыньи заново смерзлись, стали похожи на смесь расплавленного олова и свинца; несмотря на жутковатые вихляния, за Ваниной спиной было уютно, надежно, только обзор неполный, и каска мешала. Зато спина его пахла настоящей кожаной курткой, а запах кожи всегда на Жанну действовал особенно.
На ярко-сером льду сидели тяжелые рыбаки; мерзни, мерзни, волчий хвост. Мимо, прощайте! Навстречу, по самому краю залива, двигался старенький лыжник, руки-ноги вперед и назад, вперед и назад, как деревянная кукла на веревочках; ух, и нету лыжника. Холмистый берег был еще в снегу, но вершинки протаяли, облысели; исчезли холмы, улетели вдаль.
Залив постепенно сужался, превращался в тесный глубокий канал; солнце цеплялось за бетонные края парапета, застревало, не дотягивалось до льда, светило поверх и вскользь; то ли чуть похолодало, то ли Жанна слегка замерла, хотя под попой усердно грелся мотор, но вдруг показалось, что лед отвердел, посуровел пейзаж: дряхлые черные ели, над ними жестяное небо, и больше ничего вокруг. Жанна отстегнула шлем, обхватила Ваню плотнее, надышала на гладкой коже мокрый след, безо всякой брезгливости прижалась к влажному пятну щекой, прикрыла глаза, чтобы сполна ощутить невесомость, пугающий полет вдвоем – вникуда. Было так хорошо, как будто что-то в жизни возможно навсегда, как будто…