Цена отсечения
Шрифт:
Солнце собиралось закатиться; свет перед сумерками четкий, видно далеко, да и пространство тут свободное, деревьев мало, как на юге. Непаханое поле спускалось к тихой широкой реке; за рекой разбредались холмы. Жизнь вокруг покатая, вольная. Умом понимаешь причину: колхозы завалились, деревни и села спились, молодежь уехала, природа нетронута; красота, оплаченная катастрофой. Но глазу радоваться не запретишь. Дома не лепились друг к другу, не сбивались в кучки, дворы были разбросаны бесхозяйственно, щедро, почти по-сибирски. Одиноко мыкнула корова, никто ее не
Степан Абгарович постучался в ворота.
– Открыыыто! – пропел ему старческий голос.
На завалинке сидел высокий дед – со следами былого пьянства, но решительно трезвый. На землю вывалена груда толстых прутьев; прутья густо поросли вербными коконами. Дед увлеченно плел. Но не корзину, а нечто объемное, безразмерное, похожее на греческую амфору или цеппелин.
– Кто будешь? Что ищешь? Откуда фингал?
Дед спрашивал, не отвлекаясь; он не прекратил работу, не проявил нормального сельского интереса; быстро зыркнул на гостя, скорее для порядка, чем для дела. Мелькисаров спросил: здравствуйте, а Недовражина где искать?
– Барина? а барин у себя. Ты что ли журналист-приколист? Камера где? съемочная группа что? и почему так поздно? электричество отключили; запасной аккумулятор есть? а что у тебя с дедалайтом?
Недовражин не обрадовался и не удивился; принял все как должное и ни о чем расспрашивать не стал. Захочет Мелькисаров поделиться – сам приступит, а нет – не надо. Что любопытствовать. Обнял, усадил за незыблемый, из древнего дуба сколоченный стол; спустился в подпол.
Кухня мерцала чищеной медью, посвечивала тусклой латунью. Повсюду здесь сияли самовары. На старом буфете, на подоконнике, на печке. Всех видов и размеров. Огромные, плечистые, на два ведра, труба с одышкой; мелкие, округлые, похожие на казанок; тонкостенные барские; грубые простонародные. А на полу стояли деревянные кунштюки, размером с пятилетнего ребенка: лихо рубленная кенгуру, из живота торчит детеныш; сосновая растресканная хрюша; к лавке прибилась стая жирных уток, с длинными восточными носами…
Недовражин принес самогонки, усиленной зеленоватым хреном, выложил сало на тряпочке и миску бочковых огурцов (вот у кого в подполье, наверное, запах правильный, живой); по-бабьи прижав к животу трехлитровую банку, сковырнул проржавевшую крышку и слегка обколол ободок. Кусок стекла отскочил на край столешницы, сверкнул неграненым алмазом: необузданная красота.
– Ну, Степан Абгарович, за встречу! Сейчас пропустим по рюмочке, баню пойду протопить, а завтра у нас будет большое крестьянское действо, милости просим. Все-таки Вербное; вовремя вы приехали.
Шутит он или всерьез? Говорил Недовражин твердо, основательно, но эта привычка поглядывать вкось…
– Закусывайте помидоркой, Мелькисаров; помидорка знатная, такую вам на рынке не сторгуют, такая бывает только у мамы. И у моих кулебинских хозяек.
Помидор был бесподобный. Хотелось чавкать, обтираться рукавом. Кожица дошла до стадии последней полумягкости, тает во рту, но не рвется; под ней перетекает мякоть, почти живая, вот-вот начнет пульсировать; умеренная соль перемешалась с острым перцем и пробрала помидорную плоть целиком, до последнего дробного семечка, до тонких жилок сердцевины. Далекий привкус сельдерея, навязчивый аромат смородинного листа… нёбо, разогретое самогонкой, сладко обожглось, и лоб пробило бисерным потом.
А все-таки счастье, наверное, есть.
Они ограничились рюмкой; после бани будет мятный чай, а после чая еще пропустим. Мелькисаров спросил: ну что, за дровами? Недовражин удивился: за какими такими дровами? Куда? Дрова просыхали в парилке, за печкой; вспыхнули сразу, горели страстно; маленькая печка тут же раскалилась, на второй закладке прогрелся предбанник, на пятой в парную было не войти.
Недовражин скинул одежду; распахнул форточку; простыней, как мехами, разогнал жар.
– Париться подано!
Мгновенно просияв над пламенем, вода ударилась о стены, брызнула в разные стороны. Раздался влажный запах эвкалипта. И злобно зашипели камни. И снова зашипели. И снова.
– А вы не пивом? – спросил Мелькисаров из последних сил, сжимаясь в комок.
– У бани свой порядок. Пиво на второй заход.
Наступила священная тишина. Сначала вспотели надбровные дуги. По носу щекотно скатилась массивная капля, звонко шлепнулась о полок. Через минуту потекли плечи, за ними заблестела грудь. Мокрый пар пробирал до костей, пришлось затаиться, застыть неподвижно и довериться власти жары. Ненужные мысли ушли, эмоций тоже не стало; только неглубокое дыхание, гневный клекот огня, низкий свет.
Мелькисаров не выдержал первым. Скользнул вниз, ожегшись о наждачный воздух, выскочил в душевую, рухнул в ледяную бочку, зашипев, как раскаленный гвоздь, и со звериным рыком вылетел в предбанник.
Потом они пили травяной чай; заедали земляничным вареньем, слегка засахаренным, просто прелесть; говорили. Пошли на второй заход, пивной; снова пили чай и говорили. Третий, мятный – и опять говорили за чаем.
Недовражин рассказывал – мирно, неспешно.
В девяносто пятом заболела Оля. Она тоже была томичкой, из федоровцев. По-плохому заболела, безнадежно. Ее сверлили, резали и облучали; не помогало. Она жила от провала к провалу. Первый год держалась молодцом, зажимала свой ужас в кулак, читала лекции студентам, шумно принимала аспирантов – с кухонным застольем, бутербродами, на праздники даже с вином. Потом организм отказался от зубов и волос. Ей поставили протезы – неудачно, пришлось заказывать мост на присосках и чмокать, а по большей части ходить без него; щеки впали, она повязала платочек; стала молодой старушкой. Кожа гладкая, лоб сильный, покатый, глаза черные, живые, а рот пустой, и череп беззащитно-гол.