Цена отсечения
Шрифт:
Замысел удался; взойдя на холм, столичные остол– бенели.
Между старыми избами, давно некрашеными, вдоль покосившихся заборов, стояли плетеные, то худощавые, то пузатые здания, в человеческий рост. В их колченогой красоте была настоящая мощь; сквозь сельский пейзаж, как летние опята сквозь трухлявый пень, проросла страна из ивняка. По левую руку толпились острые небоскребы, вид сверху. По правую тянулся крепостной вал. Вокруг стилизованного замка паслись крупные деревянные куры, выпиленные из толстых чурбаков; сосновые свиньи валялись в канавах; возле пятиглавой церкви молитвенно поджала ногу цапля; на кривых деревянных качелях сидел искусственный ребенок, похожий на кургузого
А на задворках искусственных городов, возле реальных калиток из мелкого штакетника стояли местные пейзане и пейзанки – и смотрели на гостей с таким же потрясенным интересом, с каким приезжие москвичи глядели на сплетенную страну.
Оля из дому не вышла; спряталась от посторонних.
Восторженным гостям устроили гулянку; они пообщались с народом, потом отсели за отдельный стол и славно, щедро напились в своем кругу. Тулик заливал стакан за стаканом, становился злей и веселее; Бабанова пила и говорила: ой, я сейчас опьянею. И видно было, сколько в ней нерастраченной женской силы. А куратор Медовая побожилась, что подтянет медийщиков; тема продаваема, она-то знает.
Первыми в деревню приехали немцы. Высокий худощавый парень с троекратной серьгой в правом ухе отвел дядю Ваню на берег, записал монолог про то, как жили, значит, при советах, а потом не стало жизни, и теперь вот она возвернулась. Дядя Ваня прекрасно понял, чего от него ждут; говорил простонародно, с сердцем. Рассказав о Недовражине, прослезился: «Я же пил, и ничего не видел в жизни. Только сейчас глаза-то открылись, на старости лет. Благодаря искусству. И Михалычу».
За немцами приехали французы, с культурного телеканала «Arte». И англичане были. И фотографы из журналов. Селяне приободрились, пить стали с промежутками, скромными запоями, по недельке, дней по десять; яркие журналы с интервью и фотографиями местных знаменитостей передавали по цепочке, из семьи в семью…
Недовражина прозвали: барин. Завидев издали, с очевидным удовольствием и театрально, как видели в старом кино, ломали шапку на морозе. Но стоило ему заикнуться о новом проекте (следующий грант уже не то что предлагали взять – навязывали!), как село напряглось и предложило встретиться на сходке.
Собрались в заброшенном правлении. Дом не топили много лет, он отсырел и начал припахивать плесенью; снаружи был жаркий и яркий сентябрь, внутри пробирало до дрожи. От общества выступил дядя Ваня. Он не пил уже целый месяц, поэтому держался чуть высокомерно. Объяснил причину недовольства. Заграница снимает, журналы берут интервью, а это отрывает от работы и вносит беспокойство в жизнь. Но тут интересный вопрос. Где деньги? Гонорары – где? Второй вопрос. Они завоевали популярность. А почему за второй проект им предложены прежние начисления? Кто забирает маржу? Вот проблема.
Недовражин скучно объяснял им, что никто ему не платит. Ни телевизионщики, ни фотографы. Что он получает свое как придумщик, они – свое как рядовые исполнители.
Напряженное молчание. Не верят.
В конце концов он разозлился, саданул кулаком по столу, заорал: пошли вы, тра-та-та, к такой-то матери! не хотите жить по-человечески, свинячьте по-прежнему! и без вас обойдемся. Встал, чтобы уйти, и услышал покорное, нежное: Константин Михалыч, да ты чо? мы спросили. Мы люди сельские, простые, если ошибаемся, поправь. Спасибо, научил; когда приступим?
Скоро Кулебино обросло гигантскими плетеными ковчегами. В раздвинутых кустах, на деревьях, на крышах, в канавах, даже на реке – повсюду были гнезда деревянных птиц. В них прятались кукушки размером с маленького борова, через край выглядывали гладкие утки – в половину человеческого роста, грандиозные вороны и даже один птеродактиль.
Потом ударили морозы, повалил снег; белый сияющий фон довершил их общее дело: Кулебино стало заснеженным царством.
За вторым проектом последовал третий. – Бунты прекратились. – По району прокатился слух, что в Кулебино появились деньги; в село приехал чечен Искяндеров, молодой, веселый, бородатый, с незаметной женой и четырьмя нахальными детьми. Искяндерова прозвали черножопиком, но не гнобили, а он не наглел. Открыл продуктовую лавку, стал через день завозить свежий хлеб, два раза в неделю мясо, а в большом прозрачном морозильнике у него среди пельменей лежали розовые креветки, покрывшиеся ледяной коркой и похожие на червей, застывших в луже. Правда, их никто не брал.
Поселяне привыкли к славе; ездили на выставки в столицу; побывали в Берлине. По приезде на новое место разбивали стильный бивак: плетеные дома, качели, башни, ажурные фаллосы, дырявые скульптурки; в тенечке домашняя кухня, сало, самогон (где позволяли) и непременный борщ; от посетителей отбою не было.
Тем временем тихо и застенчиво умерла его Оля.
Страшная вещь – человеческая жизнь; ты заботишься о самом близком, дрожишь при мысли о его неизбежном уходе, просишь Бога еще потянуть, ну еще, ну немного; а как только сохлая земля покроет гроб, и вырастет холмик на могилке, и соседи прольют свои пьяные слезы на поминках, ты вместе с чувством неизбывной разлуки получаешь чувство легкого освобождения; при мысли, что все, что конец, навсегда, безнадежно – трясет и колотит; а в то же время сердце как будто снимают с железной привязи. Но лучше про это не думать: иначе становится жутко.
Недовражин мог теперь хотя бы ненадолго сняться с якоря и пожить в движении, чтобы насладиться жизнью сквозь печаль. Его давно заманивали в Европу; но какая могла быть Европа. А теперь он полетел в Италию, на месяц, демонстрировать кулебинское видео; ездил по роскошному заброшенному Югу, по уравновешенному Северу, восторгался Сциллой и Харибдой, растворялся в перепадах Таормино, курил вонючие тосканские сигары, выедая дымом все живое и летучее; итальянские студенты и студентки ликовали. Вернулся с подарками: набор сигар для дяди Вани, баночку трюфелей для медсестры Новоделовой, пьемонтские брелоки для Коли-дурачка…
А село встретило молчанием и запахом жженого дерева. Поперек дороги остро торчали горелые сучья – все, что сохранилось от плетеной страны; гнезда были сбиты и раскурочены, а деревянные птицы прострелены из Колиного ружья. Село осталось без хозяина, тут же растерялось и упилось до полусмерти. Индейцы, потерявшие своего Чингачгука. Искяндеров предпочел на время съехать; магазин стоял пустой.
Недовражин понял, что попался. На неделю уехать он может, на две опасно, на месяц – табу. Он создал сельский перформанс; перформанс ожил, чавкнул и его поглотил. Только ножки торчат из проекта. А если вдруг эпоха переменится? народные штучки выйдут из моды? он заболеет – как Оля – помилуй Господь? или жизнь развернется в другом направлении, он полюбит, женится, уедет? Все возможности перечеркнуты. Нельзя болеть, влюбляться, уезжать; только бежать, бежать, бежать по кругу, как белка в колесе. Бить лапками без остановки. Притормозишь – порвет в клочки. Или другой выразительный образ. Монастырь. А он отец игумен-беспоповец. Никто не постригал, не принимал обетов, а все равно – с креста не сойдешь… А крестьяне все играют в барина и крепостных; знали бы, какой ценой игра оплачена…