Цена отсечения
Шрифт:
В середине девяностых Томский приказал узнать: что стало с пацанами? Лучше бы не узнавал. Ему тогда пятидесяти не было, а все уже перемерли. Все. Кто заразился лагерным туберкулезом. Кто спился. Двое встретились на урановой зоне, под Челябой; Рахмонов за убийство, Иванов за групповуху. Убийца прикрыл насильника, не отдал петушить; через неделю одного обнаружили на хоздворе со ржавым гвоздем в ухе, а другой случайно свалился в шахту. Шешерин скончался от запущенного сифилиса; Серегу Пашкова нашли по запаху через неделю после смерти; он пил в одиночку, перебрал,
И Томский должен был плохо кончить. В восемь лет он сделал первую наколку на предплечье, блатные ему показали, как надо залазить через форточку в квартиру. Когда Шешерин плюнул ему в морду, Томский пошел в слесарку, взял ржавый напильник без ручки, вернулся, встал перед Шешериным на одно колено, и пока тот тупо на него глядел, пригвоздил шешеринскую ногу к земле – напильник прошел сквозь подметку сандаля. Кровь ударила вверх, как водяной вонтанчик на улице, попала в ноздрю…
Судьба была предрешена; вмешался случай. Дрюпочка отлично считал. По разнарядке в детский дом пришли контрольные вопросы матолимпиады; пожелтелый, усохший директор-туркмен вызвал Томского, усадил за столик у окна, лично устроил хороший сквозняк, чтобы мозги работали, и приказал: Дрюпа, решай! только правильно решай, слышишь меня, мальчик? И поцеловал его в макушку. Почему-то запомнилось: столик был светлый, лакированный, лак весь потрескался, а в нескольких местах пожух и вздулся. И еще был запах жаркой свежести. И трепыхалась короткая, выцветшая добела занавеска.
Потом была победа, прекрасная столица их республики, вся пестрая от полосатых шелковых халатов, красивая грамота с белым профилем Ленина, переезд в московский интернат для юных физиков и математиков; учеба, учеба, учеба; жадное счастье познания; а потом учеба кончилась, и пришлось выбирать. Или наука, голод, общежитие. Или заработки, схемы и аферы. Он выбрал то, что выбрал. И никогда не позволял себе об этом сожалеть. Хотя и каялся за прегрешения.
И о чем сожалеть, если все получилось? Прошлое слиплось и ссохлось в комок, отброшено, как грязное белье в стиральную машину; щелк! и бодро пенится вода, смывая все дурное без остатка. Он смог, состоялся; пока все раболепно протирали брюки в бесконечных трестах, занимали денег в кассе взаимопомощи, мелко воровали финскую бумагу, распределяли в очередь заказы с синеватой курой, золотыми шпротами и гречкой, он – жил. Просторно, не робея. Это ведь особое искусство – жить с размахом. Это счастье.
Вот карта страны, в кабинете. И сквозь нее, как сквозь прозрачную стену, ты видишь повсюду – себя. Прилетаешь затемно, мчишь по заснеженной плоской дороге, сквозь нарастающий свет; облепленный роем начальства, проходишь по своим цехам, где когда-то все было пусто, грязно и мертвенно тихо, а теперь гремит, вздымается, стремится. Тысячи людей, при деле, при зарплате; каждый знает, что ему нужно делать; каждый живет – не напрасно. Это стоит того, чтобы откупаться, вилять и поддерживать отношения.
Правда, возраст изредка дает о себе знать. Здоровье крепкое, прокаленное. Но как-то вдруг, внезапно, вырубается интерес. Живешь, решаешь проблемы, все получается; хоп, и оцепенение. Потом справляешься с собой, возвращаешься к нормальной жизни. Но как-то неправильно мягчеешь. А в этом деле мягчеть нельзя. Игумен Андроник, внимательный дядька, все видит насквозь, года полтора назад посоветовал ему: Андрей Николаевич, знаете что? не срывайте резьбу. Смените обстановку. Что-нибудь такое… экстремальное… например, через пустыню. Как наш возлюбленный владыка с вашим дорогим Чубайсом. Ангела-хранителя вам в путь.
Идея вдохновила; он начал готовить маршрут. Только не через пустыню; в Чарджоу он песка насмотрелся на всю оставшуюся жизнь. Пусть будет вода. Большая вода. Океан. Считалось, что они пойдут втроем. Томский, Степан и Андрюшка. Мелькисаров, засидевшийся в своей загранке, придумал взять на Гугле страницы космических снимков, сделанных со спутников слежения. Океан похож на черный мрамор с белыми прожилками. Вручную, на компьютере совместил красивую картинку с лоцманскими картами, и вывел на термопленку с клеевой основой. Они собирались обтянуть стены кают-компании, а потом флажками отмечать отрезки, пройденные за день…
И тут объявилась Аня. Томский сразу понял: дело швах. Андрюха потерян для дела. Они отложили поход на полгода, потом еще на три месяца, и еще на два; знаменитый путешественник Кучерский, запросивший невшибенных денег за океаническую яхту, терял терпение, ставил ультиматумы: либо в этом мае, либо никогда, у него потом другие планы.
А сегодня Томский понял: вот оно! сына меняем на сына. Раньше просто в голову не приходило, что Тёма – дозрел. И в мае он наверняка свободен; лицей раздаст дипломы в конце апреля.
Они сидели дома, на крылечке; окна выходили на железную дорогу; дерзко свистанув, из-за поворота вылетел поезд. Впереди глазастый паровоз, под трубой аршинный лозунг «Из варяг – в греки!». На платформах, вместо вагонов, разные домики. Кирпичные, шлакозасыпные, из неоструганного бруса. Возле домов происходит жизнь: бабы развешивают драные простыни, аршинные трусы; сопливые мальчишки стреляют из рогаток по воронам; мужики строгают рубанком, желтая стружка отлетает вниз. Мелькисаров смотрит: а они уже и сами – с Жанной – на платформе; едут куда-то, за спиной стоит их дом, а мимо пролетают степи.
После таких невнятных снов просыпаешься с чувством вины. Перед кем и за что непонятно. Сквозь полуспущенную штору сочится раннее римское утро; на часах половина пятого; еще не понеслись мотоциклисты – тихо; из окон тянет тепловатой сыростью: февраль. Мелькисаров шарит под кроватью тапочки, бредет на кухню. Стальной аппаратик громко жужжит; чем-то похоже на быструю, недовольную итальянскую речь. Густо пахнет кофейной жижей… Чашка, другая, третья… Главное не разбудить Джованну; она солидно всхрапывает в своей отдельной спальне; девушке рано вставать, полусонно ползти на службу в магазин нарядного белья. Не то, что ему.