Чардаш смерти
Шрифт:
– Ничего! Сытые брюхом не замёрзнут, – приговаривал белобородый, оглаживая костистые лошадиные морды. – Каждая тварь в такую годину голодает – и солдат, и животное. Но хуже всего замерзающим в снегу партизанам. Так, комсомолка?
– Дурочка ты, совсем дурочка, комсомолка, – бормотал Колдун, отряхивая снег с овчинного воротника. – С лошадьми совсем не умеешь обращаться. А ведь пастух когда-то держал собственную кобылу. Была кобыла у пастуха, да ускакала, обобществили её. То есть в колхоз забрали.
– Я этого не помню, – пролепетала Октябрина.
– Если
Поймав мимолётный взгляд отца, Октябрина метнулась к печи, загремела посудой. Она тут не хозяйка. Где, что, сколько и почему положено – она ничегошеньки не знает, а вида нельзя подать, иначе… Она сама не заметила, как начала молиться. И было за что возносить хвалу Господу!
А Колдун вынул из саней и опорожнил на стол два больших картонных короба, полных разнообразной, богатой снедью.
– Мадьярский сухпай, – пояснил он. – Вторая венгерская армия пока ещё хорошо снабжается. Не все пути диверсанты подорвали.
Ей снова пришлось выдержать едкий, как кислота, долгий взгляд.
– Там должны быть колбаса и бекон. У мадьяр всегда есть колбаса и бекон. Ты знаешь, что такое бекон, комсомолка? Бекон – это мадьярское сало. Распаковывай, – командовал Колдун. – Да приготовь что-нибудь горячее. Да побольше наворачивай. Скоро мадьяры подтянутся.
– Когда они … прибудут, вы отправите пленного вниз, в холодную?
– Нет. Он слишком ценный человек. Нужно доставить его в Семидесятскую. До этого он не должен умереть.
– А в Семидесятской? Что станет с ним там?
– А там его, скорее всего, повесят!
Октябрина расспрашивала Колдуна, не отрываясь от работы. Обязанность кухарки помогала преодолеть страх. Она схватила ковш, побежала в сени, к бадье, наполнила чугунок водой и стала сыпать в него затвердевший на морозе картофель.
– Неправильно всё делаешь, – комментировал Колдун. – Сначала картоху сыпать. Потом воду лить, да не сырую, не холодную. Кипяток надо лить. Эх, неумёха! Интеллигенция, да? Из тебя такая же племянница пастуха, как из меня комиссар. Пастух-то дремучий был мужик. Бобыль. Чудо, что мохом не оброс. А вот сестра пастуха – вдова бездетная. Помнишь её? – совсем иное дело. Что-то неуверенно так киваешь. Вот недоумеваю. Откуда у него такая-то родня? От других сестёр-братьев? Да были ли они?
Октябрина крепилась. Она резала ломтями сало. Сало-то действительно было чудное, розовое, обсыпанное оранжевой паприкой, с широкими прожилками розового мяса. Она кухарничала, подбрасывала в топку поленья, стараясь не смотреть на Колдуна, ёжилась под его взглядом. Руки плохо слушались её.
– Послушай, Колдун, – внезапно сказал отец, и голос его показался Октябрине очень твёрдым, словно не намёрзся он, словно не настрадался от раны.
– Чего тебе?
– Отпусти меня.
– Ха! Да я бы отпустил. Но куда ты пойдёшь? Завтра рана твоя начнёт гнить. Через линию фронта тебе не перейти, а вот до виселицы ты ещё можешь дожить.
– Какая тебе забота о моей жизни? Ну, положим, меня не повесят, а издохну я в снегу. Гарантированно издохну. Тебе-то не всё равно?
– Твоя судьба быть повешенным, Красный профессор. Помнишь, я тебе обещал? Не повесили в семнадцатом, так повесят сейчас. Божий промысел можно лишь отложить, но отменить нельзя.
– Я знаю, за что ты мстишь мне!..
– Я? Гы-ы-ы!!! Не-е, я не мщу. Мстительность сродни гордыне и суть страшнейший из грехов. Не мститель я, но орудие Господа.
– Небескорыстное.
– Конечно! Надо же на что-то жить, а за таких, как ты, господин комендант платит дойчмарками. За живых – дороже. За мёртвых – дешевле. Ты, конечно, всё равно издохнешь, но я не хочу терять свои деньги.
– Отпусти. Это тебе зачтётся за покаяние перед партией. Ты уже каялся раз, Колдун. Покаешься и вторично. И партия примет твоё покаяние.
– Я беспартейный…
– Конечно! – лицо Родиона Петровича пылало. Октябрина старалась не смотреть на темнеющие в его подглазьях кровоподтёки, а отец горячился и, казалась, вовсе забыл о своих увечьях. – Тогда тебе придётся ответить за содеянное. Тебя будут судить. Судить по совокупности и за нынешние твои поступки, и за прежнее лживое покаяние.
– Я каюсь только перед Господом.
Родион Петрович хотел возразить, но закашлялся. Колдун смотрел на него с брезгливым интересом. Октябрине страшно хотелось вступиться за отца. Никто не смел смотреть на него вот так, как на последнего гада, как на платяную вошь или крысу, но, сцепив до скрипа зубы, Октябрина молчала.
– Ты, Колдун, и по молодости был подлецом. Я знаю и свидетельствую: скопидомная тварь, приспособленец и приживальщик у эксплуататоров трудового народа. Конечно, ты не полюбил революции. Конечно, в тайне озлобился, а покаяние твоё – фальшивка. Хочешь ли ты знать, девушка, кто это такой?
– Бывший кулак? – робко спросила Октябрина.
Больше всего ей сейчас хотелось успокоить отца. Подать ему чаю или, по нынешней скудости, хоть кипятка, но она не решалась, опасаясь выдать их обоих. Родион Петрович как-то слишком уж выразительно глянул на Октябрину, а та дрогнула, заметив, что Колдун перехватил его взгляд и быстро отвернулась.
– Я вам лучше расскажу кое-что из истории родного края, Борисоглебского уезда Тамбовской губернии, – теперь голос отца зазвучал ровно и уверенно, словно он стоял на университетской кафедре.
Колдун отчего-то заволновался, подался было к двери, но на улице выло и мело ненастье. Пришлось вернуться и слушать..
– Матюху Подлесных в Борисоглебском уезде знал каждый. Кто помнит господский дом внука декабриста Волконского в Павловке, тот помнит и библиотеку во флигеле. Там, на втором этаже, висел портрет царя Николая Кровавого в натуральную величину. Хозяин поместья, князь Сергей Михайлович очень любил и эту комнату и этот портрет. Там были разные вещи, старые, привезённые его дедом и бабкой из Сибири. Поднимаясь в княжеский кабинет, я каждый раз проходил через «Сибирский музей», знал все картины и фотографии наперечёт: портреты декабристов, виды казематов, дед и бабушка князя в камере. На князе арестантская роба. Вдоль стен стояли витринные шкафы. В них документы, вещи, бывшие в Сибири. Поучительно.