Частное лицо
Шрифт:
(Очень многое остается недосказанным. Картина получается слишком плоской и идилличной. Неужели все так и было — медленно, неторопливо, будто разваливаясь в парафиновом от жары воздухе? Люди, для которых внешнего мира будто не существует, а если он и есть, то в замкнутом круге Ялта — Бостон (через Рим) — Брисбен, Бостон (через Рим) — Ялта — Брисбен, Брисбен — Бостон (через Рим) — Ялта, есть, как минимум, еще несколько возможных сочетаний, но пустим их побоку. По левому боку и по правому боку. С Набоковым рифмовать не станем. С Боковым тоже. Вообще ни с какого боку. Богу — богово, Набокову — набоково, Бокову — боково. Пересвист птах, птичий переполох. Странное голубиное пхырканье. Из этого и состоит мир. Все остальное — тлен. Они о многом не говорят, прежде всего они не говорят о политике. Солженицын — это не политика. Брежнев и прочие — это тоже как бы «не политика», хотя об этом они тоже стараются не говорить: скучно, и так все ясно. И, конечно же, они не говорят об Афганистане (идет второй год войны), они делают вид, что его просто не существует, это слишком неприятно, чтобы об этом говорить, как и о многих других вещах, да и все равно: что толку от этих разговоров. Милые интеллигентные люди только и делают, что разговаривают. В семнадцатом году говорили так долго и много, что чем это кончилось — всем известно. Нет, лучше помолчать, вот небо, вот море, вот солнце, антоним, начинающийся с буквы «а», отрицание, неприятие, несогласие. Море, солнце и небо — это другое, надо наслаждаться, пока еще есть время. Через несколько лет ничего этого не будет, засрут, загадят окончательно, в море спустят тысячи тонн дерьма — холерная палочка, дизентерийная палочка, палочка брюшного тифа и прочая, прочая. В небе проковыряют озоновую дыру. Солнце из мягкого станет жестким, от жесткого до жестокого — один шаг. Тип–топ, прямо в лоб, прыг–скок, на лужок, закроем скобку и продолжим с красной строки.)
Да, продолжим с красной строки,
Веранда продувается ветерком, так что нежарко. За соседним столиком сидит пара пожилых англичан и с удивлением наблюдает за тем, как московско–крымский абориген Александр Борисович Штеренберг ловко опрокидывает первую пятидесятиграммовую рюмку водки, заедая ее горячей пресной полубулочкой/полулепешкой (хлеба тут не подают), от которой отрывает кусок прямо руками — воздушный, масляный, так и тающий во рту. Пожилая дама–англичанка (уверимся в принадлежности этой пары именно к британской нации) внимательно смотрит за обычаями аборигенов, а потом, старательно подражая, только чуть подвернув накрахмаленные манжеты своей тончайшей белой блузки, ломает лепешку (точнее говоря — полубулочку/полулепешку) тем же жестом, что и Александр Борисович, берет приготовленную рюмочку с бесцветной жидкостью и смело опрокидывает в рот. В глазах ее появляется испуг, и она начинает кашлять. Муж (а никем иным этот пожилой джентльмен быть не может) колотит ее меж лопаток, потом протягивает стакан с холодной водой, при этом что–то негромко и, судя по всему, сердито выговаривая. Видимо, чтобы не брала с аборигенов дурной пример. Дикари. Никакой культуры. Это же надо — пить спиртное в таком количестве, сразу пятидесятиграммовой рюмкой. Нет–нет, они, британцы, так себя не ведут! Пожилая дама, отдышавшись и прокашлявшись, наливает себе вторую рюмку и, отведя в сторону руку мужа, пожилого джентльмена в светлых брюках (именно брюках, а не штанах и не джинсах) и легкой же спортивной куртке, из–под которой выглядывает голубая хэбэшная рубаха, опрокидывает ее в рот так же стремительно, как и первую. Эксперимент удался. Лицо дамы зарозовело, в блекло–серых глазах появился блеск, кусок лепешки отправляется следом, и дама весело машет масляной ладонью смущенно глядящему на нее Александру Борисовичу. — Олл райт, — говорит дама. — О'кей, — по своей американо–австралийской привычке отвечает милейший Ал. Бор. и продолжает говорить о чем угодно, только не о политике.
(Саша пытается выяснить у него, как это получилось, что он совсем не пьет. Но говорить об этом здесь и сейчас — значит портить пищеварение, а официант уже несет холодные закуски, рябчиков, фазанов и изюбря под шубой, так что рассказ приходится оставить до следующего раза. Раза–газа, газа–зараза. Тип–топ, прямо в лоб и тому подобное.)
За ближайшим к ним столиком в противоположной от англичан стороне, опять «а», противопоставление, противоположность, антоним, парочка из Западной Германии, приехавшая в ресторан в собственном фургончике фирмы «Мерседес», — обогнали их такси по дороге, красивый микро–фургон, черно–желтый, с мощным мотором и высокой проходимостью. Еще женщина помахала им из окошка. Англичанка — дама, это — женщина. Лет тридцати — тридцати пяти. Не блондинка, не брюнетка, не шатенка, что–то среднее. Лицо очень правильное, большой рот, крупные, белые, ровные, явно вставные зубы. Он — лысый, яйцеголовый, видимо, интеллектуал. Интеллектуал с женой на отдыхе. Западногерманский интеллектуал с западногерманской женой в Крыму на отдыхе. Ездят в собственном фургончике на собственном же ходу, так демократичней и удобней, наверное, они радикалы. То есть люди исключительно левых взглядов. Хотя может быть и наоборот. Исключительно правых. Но это все равно. Что–то объясняют официанту. Официант прекрасно говорит по–английски, но плохо по–немецки. Интеллектуал же говорит по (естественно) немецки, по–французски, по–шведски, по–испански и немного по–итальянски, но совсем не говорит по–английски (что же, и такое бывает). Официант затравленно смотрит по сторонам. Я ему помогу, говорит уже выпивший две рюмки по пятьдесят граммов Александр Борисович. Ал. Бор. прекрасно владеет немецким, сносно английским, неплохо французским, знает (что отнюдь не естественно) идиш, не знает иврита и абсолютно безразличен к шведскому, испанскому и итальянскому. Встает и идет к столику с немцами и топчущимся возле них официантом. Выпьем, говорит Марина, поднимая бокал с сухим вином. Давай, за тебя, за твой двадцать девятый день рождения! Уже пили, отвечает он, доливая себе клюквенного морса, во рту жжение после травяной шубы, прикрывавшей красноватые ломтики изюбрятины. Ну и что, давай, я хочу выпить с тобой одна. Жаль, что уже на «ты», а то могли бы выпить на брудершафт и поцеловаться, неуклюже шутит он. Поцеловаться можно и без всякого брудершафта, отвечает Марина и выпивает вино залпом. Они не знали, как заказать грибы, восторженно рычит вернувшийся Ал. Бор., они очень хотели грибов, но не могли объяснить это официанту, а я им помог! Ты просто гений, отвечает Марина, вновь наливая себе сухого, только вот за женой поухаживать не можешь, видишь же, что рюмка пустая. Да, отвечает Александр Борисович, прости меня, дорогая, но ведь ты с кавалером. Смотрите, говорит Марина и показывает плечом на хорошо просматриваемый столик в центре веранды.
Там сидит компания деловых с блядями (пусть будет так, только почему именно деловых и именно с блядями, спрашивать не надо, это легко понять, стоит только увидеть). Два официанта подкатывают к столику тележку, на которой стоит (прямо на огне, на пофыркивающей, похрюкивающей, попхыркивающей, как дикие голуби, горелке) большая скворчащая жаровня под тяжелой белой крышкой. Жаркое из дикого кабана прямо на огне, зачитывает Саша лакомую и дорогую строчку меню. Один из официантов ловко снимает крышку, из–под нее валит пар, и острый, пряный аромат жаренной со специями кабанятины разносится по веранде, перебив целебный дух местных эндемов и реликтов. Главный, деловой, горбоносый мужчина лет пятидесяти, масти перец с солью, с большими живыми, черными глазами, в легком серо–переливающемся дорогом костюме, белоснежной рубашке с небрежно повязанным галстуком, встает и начинает произносить неслышный за их столиком тост. Рядом с ним сидит еле прикрытая блондинка с холодными глазами и перламутрово накрашенным ртом. Она позевывает и ждет, когда же сможет выпить свою рюмку марочного армянского коньяка. То ли «Двин», то ли «Давид Сасунский», а может, «Ахтамар», а может, «Арарат» или «Ереван», от десяти до двадцати лет выдержки, коричнево–золотистый, чуть резковатый (как и все армянские коньяки) на вкус напиток. Сейчас, еще несколько слов, дорогая, и ты сможешь это сделать. Возьми рюмку и поднеси ко рту. За этот прелестный день, этот прелестный стол и эту прелестную компанию. Видит Бог — мы счастливы, что сидим здесь в этом составе. Поднимем бокалы, выпьем до дна! Блондинка лениво поднимает рюмку, выпивает залпом коньяк и медленно зажевывает его бутербродом с черной икрой. На молодой загорелой шее переливается нить крупного, ровного, очень дорогого жемчуга. Деловой закусывает осетриной и принимается терзать крепкими зубами с золотыми коронками свой кусок кабанятины.
(Цирк, передвижной павильон–шапито. Комедия нравов и положений. Дрессированные медведи на задних лапах, несущие в передних букеты роз и воздушные шары. Канатоходцы и гимнастки. Яркие блестки, пышные, кружевные костюмы. Прыг–скок, на лужок, тип–топ, прямо в лоб. Надо опять сориентировать карту, вот север, вот юг, вот запад, вот восток. Он обязательно расскажет, почему не пьет, но, скорее всего, не Ал. Бор., а Марине, ему с женщинами проще, в чем–то проще, в чем–то и как–то, как–то и где–то. Этакая постоянная фривольная недосказанность, недоговоренность недо- и незавершенность. Хотя заноза, спица, игла. Постоянно, уже сколько лет, игла и револьвер, лягушкой шмыгающий под кроватью. Тип–топ, прямо в лоб, солнце–солнце, не беда, отказали тормоза, мы поедем, мы помчимся с вами в дальние края. Тормоза не срифмованы. Ну и шут с ними, на стену шапито вылетает шальной мотоциклист на низком спортивном мотоцикле, в ярко–алом трико и черно–белом шлеме. Урр, урр, ревут каменные скамьи, тощий и обозленный тигр лениво прыгает на невысокого, хрупкого гладиатора. Хорошенькая матрона, повернувшись к другой, чуть постарше, кокетливо смотрит ей в глаза и как–то странно вздыхает. Гладиатор прорывает тигру брюхо, но и тигр сдирает ему в конвульсиях лапой кожу с лица. Обоих уносят, лужу крови моментально засыпают свежей мраморной крошкой. Сейчас будет самое интересное, сейчас начнется свалка, тощий голодный тигр и хрупкий гладиатор — всего лишь разминка, пришло время большой драки, надо опустить палец вниз, обязательно вниз, думает молоденькая матрона и замечает несколькими рядами ниже своего мужа, старого, плешивого сенатора, которого не видела уже несколько дней — государственные дела, естественно. Мотоциклист взлетает к самой высокой точке шапито и на бешеной скорости несется обратно. Онтарбо, ястесен, итсорокс, йонешеб, ан, и, отипаш, екчот, йокосыв, йомас, теателзв, тсилкицотом. Именно так, думает матрона, представляя своего старого плешивого мужа в компании двух наложниц — черной и белой, и еще нескольких молоденьких мальчиков, от которых и сама бы не отказалась. Подруга вдруг прижимается к ней и, плотно прижав ладонь к ее бедру, проводит рукой по телу. На арене мечутся потные полуголые мужики, потрясая мечами, топорами, дубинами и прочим дрекольем, много крови, вот кого–то подцепили крюками и потащили — с глаз, как это водится, долой.)
Саша просит официанта принести снова двести пятьдесят водки и, умильно глядя на Марину, объясняет, что под такую закусь да не выпить еще — грех, может, Марина тоже выпьет вторую бутылочку сухого? Хочу коньяка, говорит Марина, дурной пример заразителен, смеется Саша, блондинка уже перешла на шампанское, но до этого выпила не одну рюмку благородного армянского напитка. Еще сто пятьдесят коньяка, просит Саша, когда официант подвозит к их столику тележку с горячим плюс уютный, запотелый графинчик, в котором добавочные двести пятьдесят настоящей «Столичной». — Какого? — спрашивает официант. — Есть французский, «Мартель» и «Карвуазье», есть армянский — «Двин», «Арарат», есть… — Хватит, хватит, — замахал руками Саша, — давайте сто пятьдесят «Карвуазье», гулять так гулять. А это что? — Это олень, тушенный по–восточному, — отвечает Марина, — в двадцати восьми травах. — С ума сойти, — комментирует Саша и погружает ложку в глиняный горшочек (ложка пряного бульона и кусочек лепешки, потом — кусочек мяса, именно в такой последовательности. Потом выпить, потом снова ложку бульона, кусочек лепешки и кусочек мяса, попробуйте — не пожалеете!). Англичане, совершенно разморенные от еды, водки и целебного крымского воздуха, подзывают официанта рассчитаться. Он стоит возле них, вежливо склонив голову, достав из нагрудного кармана пухлый блокнот и солидный черный «паркер» с золотым пером. Черк–черк, креч–креч, это — сюда, подведем черту, с вас… Англичане встают и уходят, умильно держась за руки. Официант подходит к их столику, ставит графинчик с французским коньяком и наклоняется к Саше: — Простите, вы ведь хорошо говорите по–немецки? — Есть немного, — кокетливо отвечает Александр Борисович. — У меня к вам маленькая просьба, у этих бундэсов, что рядом с вами (он плечом мотает в сторону западногерманской парочки), отличный разговорник, мне он просто необходим, поговорим? — Поговорим, — отвечает Саша, встает, и они идут к столику с немцами. Он наливает Марине коньяка, она берет рюмку, поднимает до уровня глаз, щурится, смотрит на него через золотисто–коричневую жидкость (армянский коньяк коричнево–золотистый, французский — золотисто–коричневый), а потом медленно втягивает напиток в себя. Проводи меня вниз, просит она, мне надо в туалет, а я уже пьяная. Он встает, помогает ей подняться из–за стола, Ал. Бор. как раз в этот момент оборачивается и смотрит на них. Марина что–то показывает Саше рукой, то есть делает какой–то жест, мало понятный ему, но хорошо знакомый мужу, тот кивает головой, и они спускаются по лестнице на природу. Здесь теплее, ветер не чувствуется, туалет метрах в пятидесяти от ресторана, сразу за задним двором, куда как раз в эту минуту въезжает очередная машина, груженная тушами и тушками кабанов, оленей, изюбрей, косуль, привезенными сюда прямо из правительственного заказника, где их отстреливают в порядке развлечения те, у кого есть нарезные заграничные ружья ценой в пятьдесят и больше (иногда — меньше) тысяч отнюдь не рублей. Это подтвердил им официант, когда Марина спросила его, откуда ресторан получает дичь. Из заказника, сказал он, там на них правительство и генералитет охотятся, а вы тут едите и денежки платите, чего добру пропадать! Марина вскользнула в резные двери красивого деревянного домика, а он прошел немного дальше и встал под соснами, куря и стряхивая пепел на посыпанную песком вперемешку с сосновыми иглами дорожку.
— Вот ты где, — шурша платьем, подошла сзади Марина, — пойдем обратно?
— Посмотрим на озеро.
Они обошли ресторан сбоку и по длинному, хорошо выскобленному настилу подошли прямо к черной воде Кара–голя, Черного озера. Сверху нависала вершина Ай — Петри, где–то в стороне чувствовалось море, он взял Марину за локоть, но сразу отпустил, подумав, что если поцелует ее сейчас, то разрушит все правила этой, не им затеянной игры, а правила надо соблюдать, иногда это даже интересно, соблюдать правила, то есть не делать того, что — по всей логике — ты должен сделать. Марина, сощурясь, посмотрела на него, потом опять повернулась к воде, к поверхности подплыла какая–то большая рыба и вновь исчезла в черной глубине Кара–голя. — Тихо, — сказал он, — как здесь тихо и хорошо. — Марина молча кивнула и, не дожидаясь его, пошла к лестнице, ведущей на второй этаж, на веранду, где Саша, Александр Борисович, Ал. Бор. все еще вел на бойком немецком изрядно затянувшиеся переговоры с уже успевшими захмелеть иноземцами.
10
(Приходится признаться, что язык порою не в полном согласии с речью. Да, эканье–мэканье, трах–бах–та–ра-рах, бестолковая шутиха на ласковом южном небосводе в тот самый момент, когда мир вступает в сумерки. А может, сумерки в мир? Проще говоря, когда одно превращается в другое и наступает мгновенная растерянность, ведь еще недавно, каких–то несколько минут назад — недавно и несколько, акцентируем именно эти понятия — реальность жизни была другой, и ты, спокойно и уверенно, принимал ее как вечную данность. Да, шутиха, да, эканье–мэканье и трах–бах–та–ра-рах, выразить себя и мир образом, метафорой, каким–то эмоциональным восклицанием — восклицание тире состояние — бывает намного проще, чем сделать это связно, логично, фабульно, есть еще словцо «концептуально», только тут оно совсем уж лишнее. А это значит…)
А это значит, что в тот же вечер, оставив своих компаньонов, Марину и Александра Борисовича, отдыхать после посещения ресторана в большой супружеской постели (хотя кто знает, какой она была на самом деле, просто готовый блок, заранее излаженное клише, раз супружеская, то обязательно большая), он, в скромном одиночестве человека, отметившего с утра очередной день рождения, пошел на городскую набережную: прошвырнуться, проветриться, побыть одному среди многих, легкая ностальгия толпы, феерическое забвение чуждых и отчужденных лиц, прогулка единицы среди множеств. Город был весел и пьян, как всегда в это время года и суток. «Предчувствие пира во время чумы, — подумал он, — еще не сам пир, до него остается какое–то время, но он будет, а пока лишь его предчувствие, и опять заноза, опять игла, опять спица в сердце, хотя дело совсем не в том, что порою просто не хочется жить».