Частное лицо
Шрифт:
— Так–то лучше, ну что, продолжим?
Ирина Александровна надела очки в большой оправе, отчего лицо ее стало серьезно–кокетливым. Впрочем, можно сказать, что и кокетливо–серьезным, да еще добавить словцо «залихватски». Получается жуткая смесь: лицо ее стало залихватски–кокетливо–серьезным. Серьезно–кокетливо–залихватское лицо. Глаза пристально посмотрели сквозь очки: — Вы что покраснели?
— От собственной дурости, — сказал он, прекращая ненужную игру словами внутри черепной коробки.
— Рассказывайте, — потребовала врачиха с простым именем Ирина и таким же простым отчеством Александровна.
Он начал рассказывать и сам не заметил, как увлекся. Он рассказал, когда выпил первую рюмку, а когда первый раз напился. Рассказал про свою поруганную любовь, вспомнил про жену и даже прочитал какое–то старое стихотворенье. Обругал советскую власть и начал перечислять любимые марки вин и коньяков, в общем, хотелось, чтобы что–то в этом мире изменилось, вновь стало ясным и прозрачным, а утраченная нить повествования
— А наркотики? — как–то вкрадчиво спросила врачиха. Он моментально закачал головой.
— Вы мне симпатичны, — укоризненно сказала Ирина Александровна, — я понимаю, что вы боитесь в этом признаться, но если вы это сделаете и мы с вами начнем лечиться (она так и сказала — «мы с вами»), то я обещаю, что больше об этом никто не узнает и тогда вам просто нечего бояться. Ну? — И она подмигнула ему обоими глазами сквозь большие и красивые очки.
— Нет, — помолчав, ответил он. — Таблетки — это другое дело, это да, а вот колоться…
— Ну и хорошо, — с облегчением сказала Ирина Александровна, как бы поняв, что хватит вытягивать из него компромат слово за словом, — но все же какие таблетки вы принимали?
Он засмеялся, ему внезапно стало просто и легко, да и вообще нравилось сидеть здесь и рассказывать этой милой, статной, рослой, красивой, такой русской женщине о собственных непотребствах. За окном симпатичное сентябрьское солнышко, бабье лето, бабье лето, песни все давно пропеты, все уланы и корнеты вновь надели эполеты, хотелось рифмовать, играть и блудить словом, поэма аптекарских названий, размеренный ритм таинственных для непосвященного и магических для таких, как он, слов, шаманское камлание у затухающего вечернего костра. Он стукнул в бубен, подпрыгнул на стуле и гнусовато запел речитативом: седуксен, ноксирон, родедорм, реладорм… Элениум, подхватила врачиха, реланиум… Временами травка, продолжил он, еще раз ударяя в бубен… Морфин, внезапно спросила, как выстрелила, врачиха… Пару раз, молча кивнул он головой и обрадовался, что они так хорошо понимают друг друга.
— Будем лечиться, — уверенно сказала Ирина Александровна, снимая очки. — Но психиатру мне все равно придется вас показать, без психиатра тут не обойтись.
«Психиатор–авиатор», — подумал он, не замечая одного лишнего «о», Дальше шло еще множество слов на «ор», а Ирина Александровна уже писала ему направление в процедурный кабинет.
— Сейчас все зависит от вас самого, — торжественно, как в загсе, сказала она, — конечно, я помогу вам в меру своих сил и возможностей (руки ее взяли очки со стола и машинально стали крутить их длинными пальцами, на одном из которых туго сидело плоское обручальное кольцо), но ваше выздоровление прежде всего зависит от вас самого, от вашей силы воли и желания стать другим человеком…
«Я уже, — подумал он, — уже другой человек. Я хочу домой, отпустите меня, оставьте в покое, бежать, бежать, это все жена, блядь, курва недотраханная, это она приволокла меня в кабинет к этой людоедше цветущего женского возраста. Ненавижу!»
— Конечно, — тихо, стараясь не поднимать на врачиху глаз, сказал он, понимая, что обратного хода нет, что если он взбрыкнет сейчас и даст деру, то его поймают прямо тут, в здании, вызовут машину и увезут в психушку, запрут там месяца на три, а то и на полгода, и станут накачивать мерзкими зельями, убивающими мозг.
— Вот и хорошо, — ласково проговорила врачиха, — пойдемте в процедурную. — Она встала и поманила его за собой рукой,
Они вышли в коридор, жена сидела в кресле и читала какую–то брошюрку о влиянии алкоголя на потенцию. Он посмотрел на нее как на пустое место, она усмехнулась ему одними глазами. «Дождалась своего», — подумал он. Вниз по лестнице. Кабинеты врачей на втором этаже, все остальное — на первом. А что — остальное? Раздевалка, туалет, процедурный кабинет (внезапно проскочившая рифма, какая–то идиотская считалочка, раз–девалка, ту–алет, про–це–дур–ный ка–бинет, так и хочется в такт задрыгать ногами, радуясь собственной дури), нам сюда, говорит врачиха, открывая грязно–блеклую дверь. Пахнет холодом и лекарствами. Здравствуйте, говорит он. Здравствуйте, здравствуйте, кивают ему головами две рослые разновозрастные медсестры, попивая у окошка чаек. Это мой новый больной, с какой–то непонятной гордостью возвещает Ирина Александровна и начинает перечислять то, что сейчас будут в него вливать. Хорошо, отвечает одна из сестер (помладше) и бросает ему: — Ложитесь. — Он расстегивает и снимает штаны, стягивает трусы и ложится на высокую кушетку, покрытую зеленой и холодной клеенкой. Никакого стеснения, для них он не мужчина, а больной алкоголизмом, то есть алкоголик. Алкоголик, да еще любитель таблеток. Нелюдь, дерьмо в штанах. Бах! Лежите, лежите, грубовато–спокойно говорит сестра постарше, это еще не все. Бах! Бах! Одевайтесь. Он чувствует, как спирт щиплет задницу, в голове немного прояснилось. Это все? Нет, теперь капельница. Это еще что такое? Надо кровь почистить. А может, не надо? Ложитесь, ложитесь, говорит Ирина Александровна и поворачивается к сестрам: — Сделайте минут на сорок, потом пусть поднимается ко мне. — Давайте руку, как у вас с венами? Нормально, кивает он. Это нормально? — смеется сестра постарше, перетягивая его руку резиновым жгутом. — А чего дрожите? Холодно, что ли? — Он опять кивает, вместо слов сегодня одни кивки. Опять лежать на кушетке, на холодной и зеленой клеенке, даже простыню не подложили. Игла втыкается в вену, другая, соответственно, входит под лопатку. Входит–выходит, давно вошла, но до сих пор не вышла. Лежите спокойно, говорит сестра помладше, регулируя капельницу. Ишь как за вас Ирина взялась, так просто она кровь не чистит. Он ничего не отвечает, его начинает бить озноб, сразу же, с первой минуты. А всего сорок. Надо выдержать. Сейчас он мог бы уже опохмелиться. Выпить сто граммов коньяка или сто водки. Или двести пятьдесят портвейна. В кафе «Дружба». В распивочной «Березка» напротив дома. У стойки бара «Рассвет», что за углом. Никаких уколов и никакой капельницы. Рассвет–привет. Никаких игл в вене. Был рассвет. а вот привет. Никакого озноба и боли в левой руке. Что лучше, пить или ширяться? Колесить или поддавать? Честно говоря, ему надоело и то, и другое, но где найти силы, чтобы признаться в этом? Потерпите, говорит сестра помладше, скоро кончится. И чего вы пьете, такой молоденький?
Ему хочется смеяться. Ему двадцать семь, и молодым он себя не считает. Ему часто не хочется жить. Вот уже почти десять лет, как ему часто просто не хочется жить, и тогда он напивается или наглатывается таблеток. С сегодняшнего дня этому пришел конец. Вопрос: что он будет делать, если ему вновь не захочется жить? Все, говорит сестра помладше и выдергивает иглу из вены. Он сжимает руку в локте, морщится от боли и пытается встать с кушетки. Голова кружится, и он вынужден лечь обратно. Ничего, говорит сестра постарше, сейчас пройдет. В кабинете темно и промозгло, он думает о болоте. Холодно и промозгло, как в болоте. Все, говорит сестра постарше, теперь идите к Ирине Александровне. Он встает и медленно выходит в коридор. На стуле у двери сидит очередная жертва, свой брат–алкоголик. Здравствуй, брат, у тебя еще все впереди, брат, я тебя понимаю, брат. По лесенке, по лесенке да на второй этаж. Если начинаешь об этом вспоминать, то не можешь остановиться. Жена все еще сидит в кресле и ждет. Забрать и доставить домой. Ты скоро? Я не знаю, отвечает он и вновь входит в кабинет своего лечащего врача. На дверях табличка: Ирина Александровна, и фамилия. К примеру — Полуэктова. Хорошо сочетается. Ирина Александровна Полуэктова, врач–нарколог. Врач–нарколог Полуэктова Ирина Александровна. Сентябрьское солнышко скрылось, начинается дождь, дождь в самый разгар бабьего лета. Мерно сеющий дождь и клин журавлей, равномерно помахивающих крыльями. Мерно–равномерно, зовите меня Онремонвар.
Он улыбается хозяйке, возвращающейся с базара. Что, ваши завтра уезжают?
— Не говорите, — как–то потерянно отвечает она, — на целых две недели раньше.
Ему хочется спросить ее, поедет ли она вместе с ними в Бостон. В Бостон (через Рим), а потом в Брисбен. И что будет со старым дедом, греческим рыбаком Николаем Васильевичем Костаки, почти всю жизнь прожившим в Крыму. И что будет с этим виноградом, этими персиками, абрикосами и сливами. Впрочем, они просто будут расти, а Николай Васильевич Костаки, судя по всему, останется здесь, он слишком стар, чтобы умирать на берегах Тихого (или любого другого) океана. Вчера он проговорил с дедом весь вечер, точнее, говорил дед, а он слушал. Дед рассказывал о том, как здесь было до исторического материализма и как стало после. Как выселяли крымских татар, армян, болгаров и греков (согласно постановлению ГКО от II мая 1944 года). Как выселили конкретно их, семью Костаки, хотя сам он был на фронте. Марины тогда еще не было на свете, его дочь вернулась сюда в начале пятидесятых, и сразу же родилась внучка Марина. Муж дочери был украинцем, поэтому ей было легче. Почему — никто не может понять до сих пор. Сам он вернулся в середине пятидесятых. В структуре дедовской речи появляется фигура умолчания. Нет, гораздо интереснее вспоминать про крымчанок–гречанок. Впрочем, еще остается голод. Здоровущий и бугристый нос деда печально ходит над верхней губой, заросшей жесткой и седой щетиной, точно такой же, какой заросли и щеки, и подбородок. В двадцать первом они все лето питались дельфинами, приходилось уплывать в море на несколько дней, дельфины как знали, что их ожидает, и не подходили близко к берегу. — Мясо вкусное? — спросил он. — Омерзительное, — почему–то обиделся дед и запыхал очередной беломориной. — Папа, — закричала ему хозяйка из своего окна, — уже поздно, иди домой! — Дед спокойно докурил, плюнул на папироску, посмотрел, как она потухла, потом аккуратно забросил ее между малухой и душевой и, не попрощавшись, ушел.
— До свидания, — сказал он Ирине Александровне в самый первый день.
— До завтра, — ласково ответила та.
Жена молча встала из кресла и забрала у него рецепты. Целую пачку убористо исписанных листочков из плотной белой бумаги. Две печати, треугольная и круглая, плюс штамп наркологического диспансера. Да размашистая, с завиточками, подпись ИАПолуэктовой. Его все еще бил озноб, даже на улице, хотя дождь кончился так же быстро, как и начался, он не мог согреться. Поезжай домой, сказала жена, надеюсь, что сейчас с тобой уже ничего не случится. А ты? Мне надо по делам, да еще зайду в аптеку тебе за лекарствами. Ладно, сказал он, дай на такси. Жена дала ему два рубля. Ему было стыдно, казалось, что все прохожие знают, кто он и откуда идет. «Я плохо выгляжу, — подумал он, — надо сегодня принять ванну», — и поднял руку проезжающему навстречу такси.