Часы с вариантами
Шрифт:
– Сережа, ты совсем забросил шахматы. Почему?
– Мне неинтересно, – сказал я.
– Напрасно. В твои годы редко кто так играет. Ты мог бы стать гроссмейстером, когда вырастешь.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы стать потом чемпионом мира.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы быть первым в своей сфере деятельности. Чтобы тебя все знали, – сказал отец, понемногу раздражаясь.
– Зачем? – спросил я.
– Чтобы быть независимым! Ездить по свету! Чтобы тебя все любили! – закричал отец.
– А разве меня не любят? – спросил я.
– Кто? –
– Ты. Мама. Светка.
– Любим, конечно… Но… этого мало.
– Мне хватит, – сказал я. – Только любите меня, как я вас. Этого хватит на всю жизнь. И еще останется.
– Нет, ты не будешь чемпионом мира, – пробормотал отец. – Ты будешь философом.
А я уже давно был философом. Каждый человек, проживший жизнь, непременно становится философом. Иначе грош ему цена.
Нет, я не претендовал на создание новых философских доктрин. Я говорю о философии в житейском смысле.
Когда спрашивают: «Как сделать так, чтобы мне было хорошо?» – это не философия, а эгоизм. Когда спрашивают: «Как сделать так, чтобы всем было хорошо?» – это тоже не философия, а альтруизм.
Философия начинается тогда, когда человек спрашивает себя: «Как примирить первое со вторым?» Ответ на этот вопрос есть, но я его еще не знаю.
Единственное, чем я с увлечением занимался в новом детстве, была музыка. Мне купили гитару, и я стал ходить в музыкальную школу. Точнее, меня туда водили за ручку – то папа, то мама, то сестра. Я не испытывал унижения. Таковы были условия игры.
К третьему классу я уже сносно играл на гитаре и пел песенки «Битлз» на английском языке, повергая родителей в смущение. В те годы эта музыка еще не была общепризнанной среди взрослых.
В обычной школе я старался быть как все. Но у меня не получалось быть как все. Когда я пытался убедить своих будущих друзей в необходимости жизненной философии, надо мною смеялись. Уроки мне было скучно готовить, потому я иногда не знал, что мы проходим, и по ошибке обнаруживал свои знания за более старшие классы, а это воспринималось как вызов и пижонство. Я изо всех сил старался смотреть на своих сверстников как на детей. Меня стали бить.
Толпа одноклассников, среди которых были и девочки, подстерегала меня в школьном дворе после уроков. Они набрасывались на меня и били портфелями, стараясь попасть по голове. Напрасно я взывал к их разуму – это обходилось мне в несколько лишних ударов.
Я не отвечал им и не жаловался. Это еще больше восстанавливало их против меня.
Жизнь стала довольно невыносимой.
На ноябрьские праздники – мне тогда было уже десять лет – в Неву, как всегда, вошли военные корабли; чтобы участвовать в параде. Дед, преподававший тогда в академии, пригласил нашу семью на прогулку. Мы помчались по Неве на военном катере, оставлявшем белопенный след. Командир по-военному приветствовал деда – он был его бывшим учеником и подчиненным.
Дед сам показал нам крейсер. Здесь было все железным – палуба, пушки, трубы. Наконец мы спустились в кают-компанию, где проходил шефский концерт. Перед моряками выступали пионеры из Дворца культуры имени Ленсовета.
Внезапно дед сказал:
– Сережа, сыграй и спой тоже. Сегодня праздник.
Я понял, что он, как и отец, ревниво следит за моими успехами. Мне подали гитару, ведущий объявил мою фамилию.
– Только не пой по-английски, я тебя прошу, – напутствовал меня дед.
Я оказался на сцене. На меня смотрели матросы в бескозырках. Что же им спеть? Я взял аккорд и начал:
«Темная ночь, только пули свистят по степи, только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают…»
Мой неокрепший голос звенел, как струна, и гитара вторила ему мягкими переборами. Я видел, как отвернулся дед и запрыгал кадык на его жилистой шее, а у молодых матросов потемнели в печали лица. Именно там, на маленькой эстраде кают-компании, я понял, что песню поют не голосом и даже не сердцем, а всею прожитой жизнью. Моя жизнь была велика и изломана мною самим, потому голос звучал мучительно-искренно, волнуя души.
На «бис» я исполнил «Миллион алых роз». После концерта матросы окружили меня, наперебой прося списать слова. И я вспомнил, что песня эта еще не родилась, она появится позже, почему и вызвала такой интерес.
Растроганный дед повез нас на машине к себе домой, на торжественный обед. По дороге он спросил:
– А что это за песенка про розы, Сережа?
– Слышал где-то, – уклончиво ответил я.
– Наша лучше, – сказал дед, имея в виду «Темную ночь».
В дедовской гостиной, столь знакомой по разным пространствам, был накрыт обеденный стол. На стене висел портрет бабушки в молодости. Мы расселись за столом в чинном молчании, и дед поднял хрустальный бокал с вином.
– Сегодня мать была бы довольна нами, – сказал он, глядя на бабушкин портрет. – В нашем доме мир и покой. Светлая ей память!
И я вдруг представил себе великое множество пространств, в каждом из которых мы жили – в одних лучше, в других хуже, – я попытался вообразить себе этот день во всех вариантах и настроениях как росток будущей жизни в каждом пространстве, ибо любой день, и даже минута, является ростком будущего. Сейчас в нашей семье царили мир и покой, что не значит, что дальше все пойдет гладко, но эту минуту, этот день запомним мы все. В сущности, наше прошлое состоит из мгновений радости и печали, стыда, восторга, унижения, любви. Сейчас было мгновение любви, которое хотелось остановить.
Я выскользнул из-за стола, шепнув маме, что забыл вымыть руки. Но в ванную я не пошел. Я повернул в дедовский кабинет. Там все было как всегда. Этот кабинет, как и часы, был абсолютен, он не менялся в пространствах времени. Я приблизился к письменному столу. Часы лежали там же, рядом с чернильным прибором, придавленные канцелярской скрепкой. Я почувствовал волнение. Вот они, мои удивительные, соблазнительные, мучительные! Я соскучился по ним.
Я щелкнул пальцем по ободку, и часы вылетели из-под скрепки, проскользнули по зеленому сукну стола и полетели по комнате, параллельно полу. Я поймал их и нажал на кнопку замка. Крышка откинулась.