Чайковский
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Прошло пятьдесят лет со времени написания этой книги, и, переиздавая ее, я хочу ответить на вопрос, часто задаваемый мне: почему я написала ее, почему биографию и почему именно Чайковского?
1930-е годы были временем писания биографий. Писатели их писали, а читатели их с увлечением читали. Были выработаны некоторые законы, которым подчинялись авторы: отсутствие прямой речи, использование архивных документов, никакой прикрасы для завлечения читателя, никакой романсировки. Такие приемы (прошлого века), как диалоги, чтение мыслей, возможные встречи и ничем не оправданные детали, которыми, как когда-то считалось, оживлялся роман из жизни великого человека, описания природы, погоды — дурной для усиления мрачных моментов его жизни или прекрасной, для подчеркивания радостной встречи, или вставки цитаты в прямую речь, иногда в полторы страницы, из статьи, написанной героем через 12 лет после описываемого разговора, были
Законы были даны, и в Европе, и в США началась мода на совершенно новые (не романсированные, но серьезные) биографии. Никого не забыли, ни древних, ни новых, ни поэтов, ни политиков, ни художников, ни знаменитых любовников. Биографии раскупались быстро, и большинство имело успех. Я чувствовала, что хочу поработать в этой области. Выбор был найден очень скоро, в начале 1930-х гг., в издательстве «Академия», сначала в Ленинграде, а потом в Москве вышло несколько томов архивных материалов о П. И. Чайковском: переписка его с Н. Ф. фон Мекк, переписка с близкими, неизданный дневник (еще в 1923 г.), воспоминания современ-ников. Все это было снабжено примечаниями, имевшими прямое отношение не столько к его музыке, сколько к нему самому, к его личности и жизни. Возрождение жанра и обилие документации были двумя основными причинами моего решения.
Третьей причиной, для меня важной, было то, что мой издатель М. С. Каплан (Дом книги, рю де л'Эперон, в Париже) не только сочувствовал моему проекту, но и обещал издать мою книгу и даже платить мне авторские. Кроме того, так как я регулярно помещала (главным образом по воскресеньям) мои рассказы и очерки в ежедневной русской газете «Последние новости», я предвидела, что смогу давать вместо рассказов главы из будущей книги. Это с точки зрения материальной было мне необходимо, без регулярного сотрудничества в газете я не могла свести концы с концами, да жила исключительно литературным трудом.
Но были еще факты, сыгравшие не менее значительную роль в моем решении: поколение людей, знавших Чайковского в своей молодости, рожденное в 1860-70 гг., доживало свой век. Я решила встретиться с ними и говорить с ними — с Рахманиновым, с Глазуновым, с вдовой брата Чайковского, Анатолия Ильича (бывшего губернатора Саратова и члена Государственного совета), с первой Татьяной — Марией Николаевной Климентовой, с внуками фон Мекк. Эти люди приняли меня, говорили со мной. Без их помощи я никогда не могла бы написать своей книги. Среди них был и Владимир Николаевич Аргутинский, который ответил почти на все мои вопросы.
С Аргутинским, снимавшим в 1893 г. комнату у Модеста Ильича, где умер Петр Ильич, я могла говорить о тайне. О той тайне, которую, я твердо была убеждена, настало время раскрыть. Впрочем, она была раскрыта уже в 1923 г., когда Ипполит Ильич опубликовал дневник конца восьмидесятых годов. Он в это время постепенно переводился на большинство европейских языков. Ha Западе это было время, когда об интимных сторонах человека стали говорить открыто. Отчасти — благодаря Фрейду, отчасти — благодаря общему повороту литературы к затаенным сторонам человека. Андрогинизм начал пониматься не как болезнь, которую нужно и можно лечить, хотя бы и насильно, и не как преступление, за которое необходимо карать, а как опыт, через который проходит около 20 % людей, из которых три четверти позже просто забывают его или вырастают из него. Я только позже поняла, почему пять или шесть ближайших друзей моего отца и моей матери мне казались, в раннем детстве. чем-то непохожими на остальных их знакомых — они никогда не были женаты, у них не было детей, и их почему-то шутя дразнили, что они «живут с племянниками», но эти племянники никогда не приглашались к нам в гости!
Русские читатели моей книги не могли оставаться в неведении. Я поняла, что мне предстоит задача коснуться проблемы, до которой до сих пор почти никто не касался. Я не могла притвориться, что Дневника, изданного Ипполитом Ильичом, никогда не было, и не только не могла, но и не хотела.
В русской эмигрантской газете, где редактором был П. Н. Милюков, цензура касательно любовных вкусов великих людей была довольно строгая, но с первого же напечатанного мной отрывка (раннее детство) читатели, как и сами редакторы газеты, видимо, проявили к книге интерес. Эти ранние главы увидели свет до того, как я стала интервьюировать людей, знавших Чайковского, и они дали им возможность узнать о самом факте моей работы над книгой и, может быть, судить о ее качестве.
Сергей Васильевич Рахманинов в то время был в Париже, куда приезжал давать свой ежегодный концерт. Он жил в отеле «Мажестик» (на авеню Клебер), но не в самом здании гостиницы, а во дворе, в огромном нарядном флигеле, где снимал одну из удобных и просторных квартир отеля, пользуясь всеми благами этой, одной из лучших тогда, гостиницы Парижа.
С высоты своего роста, который, несмотря на его сутулость, был так для него характерен, он смотрел не на меня, а поверх меня. Неподвижное, длинное его лицо и необычайно длинные руки, негромкий, даже несколько монотонный голос были очень характерны для него. Многое он сказал мне тогда, что я тогда же записала с его позволения, но самым ценным был его рассказ о той маске, которую Чайковский как бы носил всю жизнь и которая исчезла с его лица в день его смерти. Всю жизнь он ходил как бы в мягких туфлях, редко поднимая голос, и в его лице всегда должна была быть та приятность и мягкость, о которой помнили все, кто его знал. Не только постоянная мысль, как бы кого не обидеть или не задеть, но и правило: как бы даже не спорить ни о чем, чтобы ни в коем случае не раздражить собеседника. Да, иногда и важный, и холодный с незнакомыми молодыми (особенно с «барышнями»), упорный в беседах с «кучкой», но это, по словам Сергея Васильевича, были исключения — уже на следующий день — обычная нежность к Н. А. Римскому, полная гармония при встрече с Бородиным, всегда уважительный тон при встрече с Балакиревым. Стеклянный мальчик — как его называла в детстве Фанни, гувернантка в Воткинске, бархатный мальчик — до самого конца.
Глазунов принимал меня сидя у рояля, тучный, тяжелый, медлительный, с сигарой во рту, давно потухшей, но все еще сыпавшей свой пепел между клавишами… Квартира была темной, с тяжелой мебелью. Он сам открыл мне, дверь и, после часового разговора, сам вывел меня на лестницу. Он ни разу не улыбнулся. Он несколько раз начинал свой рассказ словами: «Мы с Лядовым»… в санях, вечером с ним возвращались (с концерта?)… «Мы с Лядовым» в санях садились друг другу на колени, чтобы ему дать место. «Извозчичьи сани, помните, в Питере были такие узкие…» Да, этому великану они, конечно, были узки, и запахнуть полость было, вероятно, не легко. От Лядова и саней разговор перешел к недостаткам Петра Ильича: у него их не было, сказал Александр Константинович, просто не было в характере. Была, конечно, личная, интимная его проблема, но она никого из нас не беспокоила, у каждого из нас есть тайны, спокойно говорил он мне, пора к этому привыкнуть. (Сам он, как Тургенев, как Джон Рескин, как герой набоковской «Лолиты», любил совсем юных девочек… и женился на матери одной из них.)
На крышке рояля стоял стакан с красным вином, и Глазунов несколько раз вставал и отпивал из него. Он признался, что многое за последний год забыл, что он все хотел записать, но не записал, и, вынув окурок сигары изо рта, поцеловал мне руку на прощание.
К Прасковье Владимировне Чайковской, урожденной Коншиной, когда-то известной московской красавице, роман которой с Антоном Рубинштейном не был тайной в Москве. (А Николай Григорьевич мне не достался, весело сказала она мне, он достался Третьяковой.) Сперва она не поверила, что я та самая, которая пишет биографию Петруши, она думала, что я ее сверстница, и прислала вместо себя кого-то другого. Я, идя к ней, приготовилась к твердому ответу, если она будет требовать убрать некоторые намеки на его ранние отношения с Апухтиным (12-ти и 13-ти лет) и в дальнейшем интимных тем не касаться. Но вышло совсем по-другому: она попросила в будущем издании убрать тот факт, что, когда по ночам Петр Ильич работал — за письменным столом и роялем, Алеша (слуга) приносил ему перед сном рюмочку коньяку. Ее просьба сводилась к следующему: вы написали, что это случалось каждую ночь, напишите, что это случалось раз в неделю. А то подумают, что он был алкоголиком. Я старалась перевести разговор на другие рельсы и повернуть к интимным темам, но она, к моему удивлению, только и ждала, чтобы об этом поговорить. «Я у него поклонника отбила в Тифлисе, когда он у нас гостил», — весело улыбаясь, сказала она мне. «Это был Вергинский», — ответила я. — «Да, это был Вергинский, и Петя никогда не мог простить мне этого».
На мой вопрос, как реагировало общество, в котором она цвела и блистала, она ответила, улыбаясь лукаво, что никто ничему не удивлялся, все более или менее этим занимались в юности, а девять великих князей были этим известны. (По моему счету их было восемь.) Надо было только «вести себя прилично и не скандалить». Апухтин свои любовные стихи писал, всю жизнь «о ней», не «о нем», он развратил Петра Ильича, будучи в 13 лет любовником Шильдера-Шульдера, классного наставника, бывшего возлюбленного вел. кн. Константина Константиновича, человека женатого) и имевшего семь человек детей, — он был, кстати, директором училища Правоведения и отмечал Петю.