Чайная церемония в Японии

на главную - закладки

Жанры

Поделиться:

Чайная церемония в Японии

Шрифт:
* * *

Предисловие

Во второй половине XIX века, с началом правления императора Мэйдзи, народ Японии вступил на путь великой модернизации хозяйства своей страны. Ее правители прекрасно сознавали, что для выживания народа Японии как нации ему не обойтись без того, чтобы сравняться по силе с «белым бедствием», пришедшим на острова Страны восходящего солнца с коммодором Мэтью Перри. Правительство Мэйдзи пригласило ученых самых разных специальностей, в том числе военных специалистов, из ведущих стран Запада и основало новые учебные заведения, в которых намечалось готовить молодое поколение японцев к новой жизни. Наиболее перспективных выпускников этих японских учебных заведений потом посылали в Европу и Америку перенимать новые науки, что называется, из первых рук. Составленные программы первоначально казались простыми, так как обучение молодых людей продвигалось вполне успешно. Только вот в скором времени возникли большие затруднения. Модернизация, как стало совершенно очевидно, требовала гораздо большего, чем просто отказ от загадочных старых китайских физических основ жизни и усвоение открытий барона Гельмгольца или лорда Кельвина, а также получение санкции на открытие в Токио иностранных посольств или устройство железнодорожных насыпей для путей сквозь светлые древние леса из туи. Постепенно открывалась истина, состоявшая в том, что модернизация требует кардинальной перемены всего жизненного уклада японского народа.

Подавляющее большинство японцев приняло новые идеи с присущим им смирением. Члены древних феодальных семей натянули брюки, научились сидеть на стульях и занялись коммерческой деятельностью, которая прежде считалась делом унизительным. Они пытались думать в манере европейцев и даже пробовали употреблять в пищу говядину (запрещенную для буддистов), хотя во время еды их часто тошнило.

Не все японцы, однако, были готовы мириться с программой своего правительства. Многие считали, что от них требуют слишком большие жертвы и слишком большие ценности хотят отнять. Другие сопротивлялись переменам из корыстных побуждений. Первое сопротивление в 1860-х годах отличалось прямотой и ожесточением, когда сегуны подобно рыцарям Фруассара подняли мятеж, но потерпели поражение, когда в дело ввели регулярную армию. Представители следующего поколения тем не менее в ту же самую эпоху, когда в Индии появились мыслитель-гуманист Вивекананда Свами, а также писатель и общественный деятель Рабиндранат Тагор, подняли новый, более решительный мятеж против насаждения западной культуры. Стоит отметить, что в Индии реакция на вестернизацию носила религиозную и политическую окраску, а в Японии – нравственную и эстетическую.

Среди самых заметных японских эстетов конца XIX века, которые попытались сохранить ипомею (цветок утреннего сияния) в ходе пересадки этого растения с помощью добавления древней почвы на его корни, числится Какудзо Окакура, написавший на английском языке классическое эссе «Чайная церемония в Японии».

До середины XIX века родственники Окакуры числились самураями в префектуре Фукуи, но потом отец Какудзо Окакуры занялся торговлей шелком и переехал в Йокогаму, где в 1862 году родился Какудзо. Его семья жила в достатке, и Окакуру отправили учиться в Токийский императорский университет, а потом институт английского языка, где ему в 1880 году присвоили степень магистра гуманитарных наук с похвальными грамотами по философии и английской литературе. К тому времени он уже неплохо владел китайским языком.

Одно из основополагающих тезисов восточной философии, существовавших еще до Конфуция, состояло в предположении о том, что вселенной управляют сменяющие друг друга диаметрально противоположные силы, такие как день и ночь. По-китайски они называются «ян» и «инь». Одно понятие связывается с темнотой и женским началом, второе – со светом и мужским началом. Инь и ян торжествуют свой срок, но внутри каждого из них, наподобие корней или драгоценных камней, вызревает противоположная сила, в установленное время выходящая на поверхность во всей красе. То же самое происходило с юным Окакурой, ведь в самый разгар вестернизации он обучался в Токийском императорском университете и узнавал ценность культуры своего собственного народа на курсе знаменитого американского философа, этнографа и педагога Эрнеста Франциска Феноллозы. Познавший науки в Гарварде выходец из Новой Англии, Феноллоза приплыл в Токио преподавать философию и политологию, однако ему не удалось устоять перед очарованием традиционных видов искусства и культурой Японии. Как никто другой, Феноллоза способствовал приостановке вестернизации в японском искусстве и пробудил новый интерес к национальному наследию Японии.

Нынешнему европейцу трудно себе представить, сколь много из старой Японии было выброшено на свалку истории ради безоговорочного подражания Западу. Учителя государственных школ помешались на внедрении европейских воззрений в качестве истины в последней инстанции, а традиционные японские предметы либо высмеивались, либо замалчивались. Дошло до того, что даже традиционную чернильную кисточку, совершенствовавшуюся на протяжении столетий для рисования и письма, в школе запретили, а ее место заняла неуклюжая западная кисть для масляных красок. А сокровища древнего японского искусства теперь не только не понимали, но подчас даже воспринимали с некоторым замешательством. В старых семьях, нуждавшихся в деньгах для нового денежного хозяйства, за бесценок продавали фамильные ценности. И даже можно вспомнить случаи, когда настоятели монастырей и храмов продавали на дрова вышедшие из моды деревянные изваяния Будды. Все наиболее достойные предметы японского искусства скупали по сказочно низкой цене знающие в этом толк американцы типа Феноллозы, Эдуарда Морзе и Вильяма Бигелоу. И теперь японцам, чтобы посмотреть на свое национальное наследие, приходится отправляться в Америку.

Феноллоза, с его энергией и мобильностью, служил достойным примером для Окакуры и всех остальных японцев, и эти два человека работали в тесной связке, причем Окакура служил Феноллозе переводчиком во время занятий и путешествий по стране. Они начали получать поддержку властей и с директивой правительства на руках провести инвентаризацию религиозных предметов искусства занялись исследованием хранилищ древних реликвий, сбором и сбережением сохранившихся на тот момент сокровищ. Ван Вик Брукс в своей книге «Феноллоза и его круг» (Fenollosa and His Circle) прекрасно передает восторг, с которым Окакура и Феноллоза извлекали шедевр за шедевром из чуланов, камер хранения и заброшенных помещений храмов. Их труд был достойно оценен, и, когда власти Японии неожиданно отвернулись от Запада, Феноллоза наряду с многочисленными наградами в 1886 году удостоился поручения императора на изучение истории искусства и музейных технологий в Европе. С ним в Европу отправились Окакура и еще один японец.

После возвращения в Японию, однако, пути Окакуры и Феноллозы разошлись, так как при всем взаимном уважении и общности интересов они сочли невозможным продолжать совместную работу. Причины разрыва заключались в характерах этих двух людей, отличавшихся редкой целеустремленностью, большим самомнением и повышенной эмоциональностью, когда речь заходила об искусстве. К тому же Окакура заметно обошел в их деле Феноллозу, который так и не овладел в необходимой степени восточными языками. В 1890 году энергичный Феноллоза покинул Японию и устроился куратором экспозиции предметов восточного ремесла в Бостонском музее изобразительного искусства. А Окакура, фактически возглавивший движение по сохранению

исторического наследия своей страны и Токийскую школу искусств, начал самостоятельную карьеру.

Несговорчивый, пребывающий в состоянии постоянных личных раздоров и участник всех дворцовых интриг, Окакура в 1898 году попал в жесткую опалу своего правительства. Его вынудили подать в отставку с официального поста. Что он и сделал, а потом основал новую школу под названием Учреждение японского искусства, где преподавались различные виды искусства и их философское положение в пределах Великой традиции. Он открыл восточную школу самого крайнего толка: ни у кого не возникало иллюзий по поводу того, кто там служил главным и чье мнение виделось всем предельно ясным. Школа была чисто азиатской, так как на протяжении своего становления как личности Окакура пришел к признанию того факта, что массовая замена традиционных культурных устоев на заимствованные из других культур, другого общества касается не только японцев, но и остальных азиатских народов. Он пришел к выводу о том, что культура Индии и Китая (основных источников азиатской цивилизации) вместе с культурой Японии выступают составными частями большой традиционной культуры, диаметрально противоположной концепциям западников, помешанных на эволюции. Постепенно им овладевало убеждение в том, что его миссия на земле состоит в «предохранении и восстановлении азиатских принципов мышления и жизни». В 1902 году он съездил в Бенгалию к Рабиндранату Тагору, где удостоился пышного приема, ведь он уже считался фигурой азиатского масштаба. Индийцы с большим энтузиазмом восприняли его основополагающее воззрение: «Старинное искусство Азии представляет большую ценность, чем искусство любых современных школ. Точно так же, как процесс идеализации, а не подражания представляет собой суть порыва в искусстве».

При всем этом не обошлось без сложностей: власти отказали в финансировании школы Окакуры, а потребность в фондах для школы ощущалась очень остро. В сложившейся ситуации Окакура собрал несколько предметов искусства и отправился в Америку, где соответствующий рынок находился в очень оживленном состоянии, чтобы их продать. Наступил решающий момент в его жизни, напоминавший тот, когда он познакомился с Феноллозой, так как Окакура остался в Америке, найдя для себя в Бостоне тихую гавань, которую ему не удалось отыскать в Японии.

В Америке Окакура восстановил дружбу с художником Джоном Лафаргом, с которым он познакомился за несколько лет до этого, когда тот с Генри Адамсом приезжал в Японию. В Бостоне Лафарг представил его Изабелле Стюарт Гарднер, чей потрясающий дворец в стиле итальянского ренессанса превращался в центр движения эклектики в искусстве.

«Его можно назвать самым грамотным ценителем искусства, – писал Лафарг миссис Гарднер, – я бы даже сказал, что всего, с чем я познакомился в этой жизни. Его богатейшие знания в определенной мере уравновешиваются его пониманием бесполезности многого из того, в чем он разбирается». Такая реляция выглядит весьма уместной, так как Окакура считался весьма эрудированным человеком и по западным, и по восточным меркам, к тому же его отличало убеждение в том, что знания должны приносить пользу.

Окакура порадовал миссис Гарднер и ее окружение своим умением передать очарование Востока вместе с весьма солидным объемом знаний. Он продал привезенные с собой художественные произведения институту, отправил своих спутников назад в Японию с вырученными деньгами и решил остаться в Америке. Он читал лекции по искусству Востока и через связи миссис Гарднер получил право обратиться к участникам Международной конференции по культуре и литературе, прибывшим на Международную выставку, состоявшуюся в Сент-Луисе в 1904 году. Его речь выслушали с большим вниманием, как и Свами Вивекананда в Чикаго за несколько лет до этого, ведь американцы проявляли живой интерес к грамотным гостям из Азии.

Внешне параллельные пути Окакуры и Феноллозы продолжали пересекаться и тяготеть друг к другу. Феноллоза по неясной до сих пор причине оставил Бостонский музей изобразительного искусства. В 1906 году Окакура устроился советником, а с 1911 года служил куратором китайского и японского искусства.

С его выбором очень повезло, так как его заботами коллекцию удалось довести до невиданного за все время совершенства. Причем для ремонта и восстановления поврежденных шедевров в Бостоне образовалась целая колония японских реставраторов. Восточная коллекция Бостонского музея получила мировое признание, и говорили, что благодаря Окакуре изучение восточного искусства на Западе достигло своей первой зрелости. Он делал акцент на системном занятии целыми разделами искусства (а не отдельными шедеврами) и каждый сезон отправлялся на Восток для сбора новых художественных работ.

Если хотя бы половина легенд о его поездках в Китай представляет собой правду, они могли послужить сюжетом для прекрасных повестей. В своих поездках он менял внешность, цеплял на голову накладную косичку ханьца (свиной хвостик натурального китайца) и полагался на свои знания китайского языка, который, как говорится, должен был довести его до самых отдаленных уголков беспокойной империи. У него получилось добыть сказочные художественные ценности во времена, когда китайские коллекционеры в панике прятали свои сокровища, чтобы их не конфисковали маньчжурские власти. С полной уверенностью можно утверждать, что без таких поездок американские коллекции китайских произведений искусства были бы значительно беднее.

На протяжении данного периода, когда он исступленно занимался образованием, коллекционированием, классификацией произведений искусства, чтением лекций и путешествиями, Окакура к тому же умудрялся писать многочисленные статьи для американских и азиатских журналов. Еще при жизни он увидел выход в свет трех своих книг: «Идеалы Востока» (The Ideals of the East, 1903), «Пробуждение Японии» (The Awakening of Japan, 1904) и «Чайная церемония в Японии» (The Book of Tea, 1906). Четвертая книга – «Сердце небес» (The Heart of Heaven) вышла в 1922 году, через девять лет после смерти автора.

В 1913 году он вернулся в Японию к жене и детям, которых до этого посещал раз в год, а в сентябре до Бостона дошла весть о его смерти от гриппа. Американцы скорбели о его уходе, но Окакуру до сих пор помнят в США как автора «Чайной церемонии в Японии».

До сих пор я писал об Окакуре как об источнике энергии, который в этой жизни кое-что сделал, как о непоседе, внесшем громадный вклад в изменение хода истории. Что же он был за человек?

На такой вопрос сразу не ответишь, ведь в его личности странным образом перемешались гениальность и инфантилизм, способность к всепроникающему предвидению и реакция страуса, прячущего от страха голову в песок. В этой жизни ему была предназначена великая миссия, а он не мог избавиться от противоречий, которые часто движут миссионерами. С друзьями он был обходительным и очаровательным человеком, но с теми, кто его раздражал (а таких хватало, так как Окакура не терпел возражений), это был человек высокомерный, раздражительный и острый на язык. Он имел ясное представление об опасностях, грозящих японской культуре во время, когда «прогресс» толковался наивными людьми в Западном и Восточном полушарии. При этом большие страдания ему доставляла культурная ограниченность. Стоит вспомнить о его сентиментальной преданности наиболее нелепым мелочам японской истории, и часто он не мог отличить хлам и наносы мертвого прошлого от слабых проявлений живой традиции, заслуживающих самого тщательного ухода. Освальд Сирен очень точно подмечает эту его раздвоенность, когда говорит: «Окакура относится к той редкой категории людей, в ком интуитивное восприятие, быть может несколько неопределенное, всего японского накладывалось на аналитические способности человека Западного полушария».

Возможно, нам удастся понять Окакуру и его «Чайную церемонию в Японии», если обратимся к его личности как многозначному явлению. Во-первых, речь идет об Окакуре-ученом. Безусловно, он относится к людям гениальным, к плеяде великих ученых-историков современного мира. Он знал Восток, как немногие его знали, ведь он овладел острым взглядом Запада и азиатскими знаниями Японии, Кореи, Китая и прочих стран. Для своего времени он обладал несравненными знаниями обо всех областях восточного искусства, а с индийской культурой был знаком не хуже, чем с культурой дальневосточной. К тому же его можно назвать выдающимся лингвистом, доказательством чего служат его книги, написанные на безупречном английском языке.

На второе место поставим Окакуру-мессию. При всем его очаровании и дружелюбии Окакуру следует в целом назвать человеком раздражительным и нетерпимым, большим мастером заводить врагов. На своем жизненном пути он стал участником всевозможных споров. Более того, его отличал выдающийся дар острослова, и он обычно блестяще брал верх в баталиях красноречия, так как мгновенно подбирал нужные аргументы, когда его оппонентам оставалось только жалеть о запоздалых откровениях. К тому же подчас в нем просыпался конъюнктурщик, хотя и совсем не своекорыстный, и совершенно очевидно, что он умудрился одолеть своего бывшего единомышленника Феноллозу. Как учитель он слыл крайним деспотом, требовавшим от своих последователей абсолютного подчинения. Иногда он поступал скорее как настоятель ламаистского храма, чем учитель эстетики. В знак протеста по поводу вестернизации он придумал забавные одежды и прически, которые носил в своей школе на территории Японии. Часто он сам на себя накликал неприятности.

Третья особенность его личности представляется самой странной. Речь тут заходит о выдающемся ученом и религиозно-эстетствующем придире, который к тому же на самом деле служил примером отзывчивости. В письмах миссис Гарднер он мог пуститься в пространные рассуждения по поводу котят. Он мог написать по-английски стихотворение, которое с ходу одобрил бы критик Алджернон Чарльз Суинберн. И он мог составить рассказ о сказочном прошлом Японии, как будто верил во всех героев фольклора в виде призраков, лис в образе женщин и сражающегося самурая. Таким представляется Окакура как сентиментальный человек.

Все эти черты личности проявляются в его трудах. Четвертое место в научных трудах принадлежит великому ученому. Сентиментальному человеку не остается места практически во всех трудах, изданных после смерти в «Сердце небес», некоторые разделы которого можно справедливо назвать ребяческими. Мечтатель и мессия занимают большое место в «Идеалах Востока» и «Пробуждении Японии». Первая из этих двух книг воплощает в себе отчетливое определение эзотерической философии искусства, позже развитое такими деятелями, как метафизик Ананда Кентиш Кумарасвами. Вторая книга может показаться европейскому читателю отталкивающей из-за ее религиозного трепета перед сверхъестественными притязаниями микадо, акцента на чистоте крови и симпатии к неприятным культурным аспектам национализма.

Наиболее удачный синтез многочисленных граней личности Какудзо Окакуры проявился в знаменитой «Чайной церемонии в Японии». В ней возникло замечательное слияние несовместимых элементов: Окакура-ученый раскрыл свои знания; Окакура-мечтатель и мессия указал направления развития своих знаний; Окакура-знаток облек их в очаровательную форму. В результате получился прекрасный томик эссе на английском языке.

«Чайная церемония в Японии» в огромной степени служит объяснением консервативной составляющей Японии. Автор предпринял попытку объяснить западному миру, почему японцы относятся к граням своей культуры именно так, а не иначе. Никакого кроткого романтизма здесь не предусмотрено, точно так же, как в новеллах или эссе Патрика Лафкадио Хирна. Его струящийся английский и аккуратная недоговоренность скрывают стальную прочность мысли, отточенной, как меч древнего самурая.

Окакура хотел объяснить Восток именно по-восточному и в качестве его символа использовал чайную церемонию. На Дальнем Востоке чай приравнивается к западному пониманию соли. Он может означать внутреннюю суть, придающую вкус всему, что иначе воспринималось бы пресным или безвкусным. Окакура вряд ли открыл такой книжный жанр-символ, ведь, как весьма начитанный человек, он должен был познакомиться с параллельными формами литературы. К тому времени уже существовали многочисленные труды авторов Среднего и Ближнего Востока, в которых «жизнь» выражалась через призму драгоценных камней. А когда писал свои творения Окакура, в Европе и Америке выходили книги, в которых сюжет строился вокруг табака. Можно с большим основанием предположить, что Окакура познакомился с «Книжкой о чае» (Little Tea Book, 1903) Артура Грея. В этом издании автор собрал цитаты о чае и связанный с этим напитком материал.

Окакура познакомил своего читателя с неповторимостью чая. Он первым рассказал о его происхождении, древней истории и распространении, а потом обратил внимание на чайную церемонию как на символ Японии. На особую японскую церемонию, которой не встретишь больше нигде на Востоке. Чайной церемонией называется псевдорелигиозный ритуал, выполняемый по правилам, сложившимся сотни лет назад, когда собиралось несколько человек, и они выполняли такие же невероятно строгие обряды, какие прихожанин выполнял перед изображением строгого божества. Время и место определяются правилами; убранство соответствующего помещения, посуда, действия и даже общение протекает в определенном заранее порядке, причем все поступки и слова должны соответствовать конкретным формулам. Хозяин традиционным жестом приглашает к ритуалу, а гость выражает восхищение посудой такими же бессмысленными и архаическими фразами, как и сам процесс наливания чая.

Тем не менее чайную церемонию, по сути дела, религиозным ритуалом назвать нельзя, так как при ее проведении отсутствует вера в некое сверхъестественное начало. Мы имеем дело с общественным священнодействием. Речь идет о мосте в прошлое, связывающем нас с ушедшими в лучший мир предками. Он предусматривает подчинение собственной воли воле отцов. Все это значит, что мы должны поступать в соответствии с древними традициями.

Но если посмотреть с другой точки зрения, получается так, что чайная церемония во многом помогает в освоении заведенного порядка бытия. Она служит одним из очень немногих примеров попытки превращения в ритуал. Тут играет свою роль вера в то, что утверждение унифицированного «действа» должно пробудить эстетические чувства, возникающие во время общения с прекрасным. Люди на Западе практически единодушно считают эстетические чувства частным делом каждого человека, и вне зависимости от теории причин, природы и проявлений, которой мы придерживаемся, они верят в то, что ощущение прекрасного возникает стихийно. Обычно мы даже не задумываемся над вероятностью того, что оно может возникнуть в связи с ритуалом дромены (инсценировки) или легомены (декламации). Наша ситуация, быть может, выглядит несколько странной, ведь в западных религиях ритуал существует на всех уровнях: от церковной церемонии, посещаемой обывателем, до медитации религиозного атлета. Точно так же, как иезуит выполняет духовные упражнения святого Игнатия, тантрист размышляет по поводу отличительных черт богини или суфий по поводу черт пророчества, участник чайной церемонии размышляет и пытается через свое переживание обрести эстетический опыт.

На Западе приятие и неприятие тех или иных вещей социально обусловлено. И ни в одной сфере нашей жизни, за исключением религиозного опыта, мы не имеем такой полноты и предопределенности эмоционального отклика, какой вызывает чайная церемония. Даже в обычной религии, где жест и слово подчиняются правилу, мы ищем определенную искренность, а в делах искусства, прекрасного и восторженного, подчас проявляем даже больше религиозной настойчивости с точки зрения искренности, чем в религии. Возможно, так получается потому, что мы пережили эмоциональную революцию начала XIX столетия, когда индивидуальное ощущение и откровенность эмоции ценятся выше традиции и пристойности.

Изображение в туристических брошюрах симпатичной гейши, наливающей чай разношерстой компании, далеко от настоящей церемонии, особенно той, что существовала во времена Окакуры. Настоящий чай представляет собой мутную густую серую жидкость, взвесь порошка в воде. И перед тем, как его пить, необходимо убрать с поверхности пенку и отстой. А всю красоту надо искать собственно в церемонии. Сами японцы часто считают чайную посуду неприглядной, а цены, на которые соглашаются энтузиасты, покупающие уродливые старинные емкости, завышенными. Чайные сосуды, венчики и мешалки оцениваются совсем не по тем стандартам, как остальные японские произведения искусства. Их ценность определяется по специфическим параметрам. Привлекательность происходит не от красоты, как это бывает в случае практически со всеми остальными предметами материальной японской культуры, и не от иконологической ценности, как можно ожидать с учетом культового поклонения. Напротив, их ценность в первую очередь выводится из третьего критерия – древности и личного отношения. Практически все дело в поклонении святости реликтов.

Как только на продажу выставляется чайник великого мастера чайной церемонии, ему тут же присваивается громадная денежная ценность.

И все-таки странно, что человек масштаба Окакуры, посвятивший большую часть жизни поискам красоты и сохранению ее хрупкого проявления, нашел главный символ Японии в чайной церемонии. Возможно, свою роль сыграло его сопротивление агрессивной экспансии Запада. В некотором роде чайная церемония расшатывает две великие теории искусства, господствующие в Западном и Восточном полушарии. Ее знатоки отрицают индивидуальную оценку искусства ради искусства, существовавшую на Западе на протяжении нескольких столетий. Но они отрицают еще и иконологию, то есть сами идеи, ради которых создаются изображения, исповедуемую в Индии и на Дальнем Востоке. При выполнении чайной церемонии появляется третья категория – подражание ради сохранения старины, подражание тому, что делали предки. А сомневаться в предках не полагается.

Исходные предпосылки «Чайной церемонии в Японии» тесно связаны с главным вопросом о том, что думать об Окакуре и деле его жизни. Возможный ответ заключается в том, что добро и зло на их весах находятся в равновесии. Он создал и сохранил красоту, но при этом использовал красоту в качестве расчетного инструмента для неподобающей цели. Его великий труд «Чайная церемония в Японии» вызвал у американцев симпатию к японскому способу мышления, а те же самые идеи на Востоке (где других людей можно считать важнее Окакуры в исторической перспективе) служили поводом для враждебности представителей другой культуры.

Быть может, пытаясь судить Окакуру, нам стоит помнить об истине, основополагающей практически для всей азиатской религии: находясь у власти, как боги или полубоги, твори добро и зло в равной мере, а также не поддавайся сиюминутным желаниям. Человеку следует смириться с тем, что он есть.

...

Э. Ф. Блейлер

Чашка напитка рода человеческого

Сначала чай употребляли в качестве лекарства, и постепенно он превратился в популярный напиток. Как утонченную забаву поэты впервые воспели чай в Китае VIII века. В XV веке японцы возвели его в культ для эстетов, получивший английское название тиизм (от слова «ти» – чай). Тиизм представляет собой культ, в основе которого поклонение всему прекрасному, что обнаруживается среди презренных проявлений повседневной жизни. Его поборниками насаждается чистота и гармония, загадка обоюдного милосердия, романтика общественного порядка. По своей сути, это – поклонение «несовершенству», и оно выглядит робкой попыткой совершить нечто возможное в условиях невыносимого существования под названием жизнь.

Философия чайной церемонии видится отнюдь не примитивным эстетством в обычном значении этого слова. Ею предполагается соединение эстетики и религиозного убеждения при определении взаимодействия человека и природы. Ею предполагается гигиена, потому что от человека требуется соблюдение чистоты своего тела; рачительность уюта в простоте вместо усложнения жизни роскошью; придается нравственная форма нашему восприятию пропорции относительно величия Вселенной. В ней воплощается истинный дух восточной демократии, так как все ее приверженцы ощущают себя аристократами вкуса. Благоприятным условием для распространения тиизма послужила затянувшаяся самоизоляция Японии от остального мира, располагавшая лучших представителей нации к самоанализу. Японские дома и привычки, одежда и кухня, керамика, глазурь, живопись, даже сама литература – все носит на себе отражение влияния тиизма. Всякий человек, изучающий культуру Японии, не может не заметить его присутствия. Тиизм пропитывает изящество благородных будуаров и проникает в жилище простолюдинов. Наши крестьяне владеют искусством составления цветочных композиций, наш самый заурядный труженик способен в полной мере воспринять всю красоту скал и вод. В своем повседневном общении мы говорим о человеке, что внутри у него «отсутствует чай», если он не чувствует трагикомичный смысл личной драмы. А вот неукротимому эстету, не обращающему внимания на будничную трагедию и дающему волю своим необузданным эмоциям, мы ставим диагноз как человеку, внутри которого «перебор чая».

Случайного наблюдателя может озадачить такое большое внимание вроде бы к пустякам. «Что за буря в стакане воды!» – подивится он. Но если задуматься над тем, насколько все-таки мала чаша простой человеческой радости, как быстро она наполняется слезами, насколько легко осушается до осадка из-за нашего неутомимого стремления к неизведанному, то тут же пропадает желание укорять себя за слишком серьезное отношение к чашке чая. Человечество повинно кое в чем и похуже. Слишком большие жертвы принесены поклонниками Бахуса, умудрились даже воздать незаслуженные почести Марсу. Почему бы не вверить свою судьбу царице цветочного мира камелии (чай также называют камелией китайской. – Пер.) и не наслаждаться теплым потоком сочувствия, текущим с ее алтаря? В жидком янтаре, помещенном в керамическом сосуде цвета слоновой кости, посвященный ценитель способен обрести пикантность Лао-цзы [1] с нежной сдержанностью Конфуция и эфирный аромат самого Будды Шакья-Муни [2] .

Неспособный ощутить в себе ничтожность великих качеств человек, скорее всего, не распознает величия мелочей в других людях. Средний европеец с его врожденным самодовольством увидит в чайной церемонии очередное проявление тысячи и одной диковинки, символизирующих для него затейливость и инфантилизм Востока. Он привык считать Японию варварской страной, потому что ее народ исповедовал искусство кроткого мира; а теперь он называет ее цивилизованной, так как японцы сеют безграничное насилие на просторах несчастной Маньчжурии. Последнее время на Западе появились многочисленные отзывы на кодекс самурая как искусство смерти, приносящее японским воинам радость от самопожертвования. Но мало кто уделил внимание тиизму, в котором воплотилось японское искусство жизни. Если наша претензия на цивилизацию должна опираться на ужасную славу войны, лучше уж мы в глазах европейцев останемся варварами. И лучше мы дождемся времени, когда наше искусство и наши идеалы заслужат должное уважение.

Когда на Западе поймут или попытаются понять Восток? Нас, азиатов, часто ставит в тупик все это забавное переплетение фактов и вымыслов, созданных европейцами вокруг нас. О нас пишут, будто нам для поддержания жизни достаточно благоухания лотоса, а то и поесть мышей с тараканами. В этом проявляется либо беспомощное изуверство, либо низкое сластолюбие европейцев. Духовность Индии они высмеяли как невежество, благоразумие китайцев – как тупость, японский патриотизм – как продукт присущего этому народу фатализма. Говорят, что мы легче переносим боль и раны по причине грубости организации нашей нервной системы!

Почему бы не устроить потеху над нами?! В Азии отвечают тем же самым. Поводов для веселья появилось бы еще больше, узнай вы все, что мы придумали и написали о вас. Там можно найти все очарование предстоящим, все неосознанное благоговение перед чудом, все невысказанное возмущение несправедливостью всего того, навязанного нового и не получившего еще определения. Вам присваивали чрезмерные добродетели, чтобы считать их предметами зависти, обвиняли в таких образных преступлениях, что даже осуждению их подвергнуть нельзя. Наши древние писатели – знающие свое дело мудрецы – сообщили нам, что где-то под складками вашей одежды прячутся пушистые хвосты, а питаетесь вы фрикасе из младенцев! Мало того, у нас к вам имелись претензии и пострашнее: мы привыкли считать вас самым никчемным народом на планете, так как вы исповедуете истины, которым никогда не следуете.

Былые заблуждения нас быстро покидают. С торговлей во многие восточные порты без особого приглашения пришли европейские языки. Азиатская молодежь хлынула в западные колледжи за необходимым современным образованием. Наши ограниченные способности не позволяют глубоко вникать в вашу культуру, зато, по крайней мере, мы стремимся узнать как можно больше нового. Кое-кто из моих соотечественников переусердствовал и слишком рьяно перенял многие ваши обычаи и ваш этикет, наивно полагая, будто все достижения нашей цивилизации заключаются в крахмальных воротничках и шелковых цилиндрах. Самое печальное и грустное во всех этих притворных проявлениях – наша готовность ползти к Западу на коленях. К несчастью, представители Запада никогда не пытались достичь достойного понимания Востока.

Христианский миссионер приходил делиться своим учением и совсем не готов был к восприятию традиции паствы. Вы пользуетесь сведениями о нас, почерпнутыми из редких переводов нашей богатейшей литературы, если вообще не из анекдотов заезжих путешественников. И редко случается так, что благородное перо кого-то масштаба личности Лафкадио Хирна или же автора «Сплетения индийской жизни» (The Web of Indian Life) [3] озаряет азиатский мрак факелом наших собственных настроений.

Быть может, многословием по поводу культа чая я выдаю свое незнание предмета. Самый дух учтивости требует, чтобы человек говорил только то, что от него ждут слушатели, и не больше. Но я не собираюсь выступать в роли учтивого тииста. Уже столько много зла причинено взаимным непониманием нового и старого миров, что нет нужды извиняться за свою лепту в достижение взаимопонимания. Начало ХХ столетия было бы избавлено от зрелища кровавой бойни, если бы в России снизошли до того, чтобы лучше узнать Японию. Какие ужасные последствия для человечества лежат в презрительном пренебрежении к восточным проблемам! Вожди европейского империализма, считающие вполне допустимым нелепый крик о «желтой угрозе», не отдают себе отчета о том, что народы Азии тоже могут пробудиться на наступление «белой катастрофы». Вы можете смеяться над нами, что, мол, внутри нас «слишком много чая», но разве нам не дано заподозрить, что у вас, людей Запада, «какой-либо чай» в строении тела отсутствует изначально?

Давайте прекратим перебрасываться эпиграммами с континента на континент и посмотрим если не строго, то мудро на достижения в своем полушарии планеты. Наше развитие шло разными путями, но ничто нам не мешает дополнять друг друга. Вы захватывали сферы влияния в силу своей неугомонности, а мы достигли гармонии, пусть даже не способной устоять натиску извне. Хотите – верьте, хотите – нет, но в некоторых отношениях Восток гораздо состоятельнее Запада.

Как-то странно, что по-настоящему представители рода человеческого познакомились за чашкой чая. Это – единственная азиатская традиция, получившая всеобщее признание. Белый человек глумился над нашей религией и нашими нравственными нормами, однако наш коричневый напиток он принял безоговорочно. Теперь послеполуденное чаепитие в западноевропейском обществе считается неотъемлемым ритуалом. Доказательством становления культа для нас служит то легкое постукивание подносов и блюдец, ласкающий слух шелест одежды гостеприимных дам и знакомый всем порядок добавления в напиток сливок и сахара. Философская покорность гостя судьбе, ожидающей его в загадочном убранстве ритуала, показывает в этом конкретном случае абсолютное торжество восточного духовного начала.

Древнейшее упоминание о чае в европейской летописи обнаружено в сообщении арабского путешественника о том, что после 879 года основными источниками поступлений в Кантоне (Гуанчжоу) служили сборы с поставок соли и чая. Марко Поло сообщает о смещении в 1285 году китайского министра финансов за самоуправное повышение ставки сбора на чай. Как раз в период великих открытий европейские народы начали все больше узнавать о присущей Востоку крайней противоположности Западу. В конце XVI века голландцы привезли сообщения о существовании приятного напитка, настаиваемого на Востоке на листьях некоего куста. Такие путешественники, как Джованни Батиста Рамузио (1559), Л. Альмейда (1576), Маффеи (1588), Ташейра (1610), тоже упоминали напиток под названием чай. Первые партии чая в Европу прибыли на судах Голландской Ост-Индской компании в 1610 году. Во Франции его узнали в 1636 году, а в Россию чай пришел в 1638-м. Англичане попробовали его в 1650 году и заговорили о нем как о «безупречном и одобренном всеми врачами китайском напитке, называемом китайцами «ча», а другими народами «тай», то есть «ти» (чай)» [4] .

Пропаганда чая, как и всех полезных нововведений в мире, шла с большими потугами. Вечные противники всего и вся вроде Генри Савиля (1678) осудили чаепитие как порочную привычку. Джонас Ганвей (автор «Эссе о чае», 1756) [5] утверждал, будто из-за употребления чая мужчины теряют свою стать и миловидность, а женщины – свою красоту. В самом начале чай стоил весьма дорого (около 15 или 16 стерлингов за фунт) и не мог пользоваться широкой популярностью. Поэтому чай считался «венцом утонченных угощений и развлечений, преподношением, достойным принцев и вельмож» [6] . При всех такого рода препятствиях привычка к чаю стремительно получала широкое распространение. В первой половине XVIII столетия кофейни Лондона фактически становились чайными домами, где находили себе приют такие выдающиеся деятели, как Аддисон и Стиль, коротавшие время за «порцией чая». Этот напиток вскоре стал жизненной потребностью, то есть налогооблагаемым товаром. Нам напоминают в этой связи, какую важную роль он играет в современной истории. Жители колониальной Америки терпели притеснения до последнего человеческого предела, пока на чай не ввели обременительные пошлины. Отсчет американской независимости ведется с момента, когда в воду бостонского порта полетел первый ящик чая.

Признанный ценитель Чарльз Лэм сформулировал истинное значение тиизма, когда написал о том, что величайшее удовольствие, знакомое ему, заключалось в благом деле, совершенном незаметно от других людей, а потом случайно обнаруженном ими. Ведь тиизмом считается искусство сокрытия прекрасного, которое можно обнаружить, предположение того, что страшно открывать. Это – носитель благородной тайны подтрунивания над собой, молча, но в полной мере, и поэтому тиизм – это веселье само по себе, добрая улыбка философа. Всех настоящих юмористов в этом смысле можно назвать философами чая – Теккерея, например, и конечно же Шекспира. Поэтам декаданса (а когда в мире отсутствовал декаданс?) с их протестом по поводу материализма тоже в известной степени открылся путь к тиизму. В наши дни, быть может, Запад и Восток смогут встретиться, к взаимному утешению, в нашем целомудренном созерцании несовершенства.

Даосы предполагают, что в великом начале вечного дух и материя сошлись в смертельной схватке. В конечном счете сын небес Желтый император одержал верх над демоном мрака и подземелья Суюном [Чу Юном]. Этот великан в предсмертной агонии ударил головой по солнечному небосводу и разбил голубой купол из яшмы на части. Звезды потеряли свои гнезда, луна бесцельно блуждала в дикой бездне ночи. В отчаянии Желтый император искал повсюду того, кто сможет починить небо. И его поиски увенчались успехом. Из Восточного моря поднялась императрица, божественная Нюйва [Ню Гуа] – полуженщина-полузмея, блистающая в своих огненных доспехах. Она расплавила радугу из пяти цветов в своем волшебном котле и заделала дыры в китайском небе. Однако, если верить легенде, Нюй-ва забыла залепить в голубом небесном своде две узкие щели. С этих пор возникла раздвоенность любви – две души скитаются в пространстве и не находят утешения до тех пор, пока не соединятся и не восстановят Вселенную. Каждому человеку приходится восстанавливать свое небо надежды и мира [7] .

Небо современного человечества действительно разбито в битве гигантов за богатство и власть. Народы нащупывают свой путь во мраке эгоизма и пошлости. Знание покупается людьми с нечистой совестью, добродетель творится из своекорыстия. Восток и Запад, словно два дракона в бушующем море, беспомощно пытаются вернуть себе сокровище жизни. Для восстановления после великой разрухи нам нужна Нюйва, мы ждем великого воплощения Бога [8] . А тем временем можно попить чая. Послеполуденные лучи освещают стволы бамбука, радостно звенят струи фонтана, и в напеве кипящего чайника слышен шелест сосен. Отдадимся же мыслям о бренности мира и погрузимся в чарующую глупость окружающих предметов.

Школа чайной церемонии

Чай относится к произведениям искусства, и требуется рука мастера, чтобы извлечь из его листа благороднейшие свойства. По качеству чай делят на хороший и плохой. Точно так же, как картины относят к высокохудожественным произведениям и профанации (причем преобладает профанация). Единого рецепта приготовления безупречного чая не существует. Ведь не придумал же никто правил повторения таланта Тициана и Сэссона [9] . Каждый раз при заварке листа требуется учитывать его особое взаимодействие с водой при нагреве, его унаследованные свойства, которые требуется раскрыть, пути передачи тайны чая. В нем всегда содержится настоящая красота. Как же нам не страдать от непреодолимой беды общества, упорно отказывающегося признать данный простой и фундаментальный закон искусства и жизни! Поэт эпохи Сун по имени Литилай [Ли Цзилай] [10] как-то грустно заметил мимоходом, что в мире существуют три самые досадные явления: уродование прекрасных молодых людей через привитие им ложных знаний, унижение прекрасной живописи бестактным восхищением и напрасное растрачивание прекрасного чая в силу неумелого обращения с ним.

Как и во всяком искусстве, в приготовлении чая обнаруживаются свои исторические этапы и свои школы. Его основные этапы характеризуются употреблением кипяченого чая, взбитого чая и настоянного чая. Мы принадлежим к школе потребителей настоянного чая.

Существует несколько методов оценки чайного напитка, служащие определителем духа эпохи, в которой они считаются преобладающими. Ведь наши невольные поступки постоянно выдают наши сокровенные мысли, да и вся наша жизнь представляется всего лишь их проявлением. Конфуций утверждал, что «человек – существо без шкуры». Мы слишком раскрываемся в мелочах, быть может, потому, что по большому счету прятать нам нечего. Едва заметные события повседневной жизни служат такими же пояснениями к расовым идеалам, как высочайшие полеты философии или поэзии.

Точно так же, как по предпочтениям в употреблении марочных вин определяют особенности склада характера народов Европы того или иного исторического периода, а также национальности, чайные предпочтения характеризуют особенности настроений у разных представителей восточной культуры. Спрессованным чаем для кипячения, порошковым чаем для взбивания и листовым чаем для настаивания отмечаются контрастные порывы китайских правителей эпохи Тан, Сун и Мин [11] .

Позаимствовав избитую терминологию, служащую для классификации искусства, школы чайной церемонии этих периодов истории Китая можно было бы назвать классической, романтической и натуралистической.

Само чайное растение, изначально произраставшее в Южном Китае, известно китайским специалистам в области ботаники и медицины с незапамятных времен. Оно упоминается в классических трактатах под названиями различных диалектов – тё, ше, цюань, ча и мин. Чай высоко ценили за его полезные свойства, ведь его настой снимал усталость, радовал душу, укреплял волю и служил обострению зрения. Настой чая не только в определенных дозах принимался внутрь, но и часто наносился снаружи в виде мази для ослабления ревматических болей. Даосы считали его важной добавкой к чудодейственной настойке бессмертия. Буддисты нашли ему широкое применение в качестве средства прогонять сон во время своих многочасовых бдений.

К IV и V столетиям чай становится любимым напитком среди обитателей долины реки Янцзы-цзян. Примерно в это время появляется современный иероглиф «ча».

Произошла совершенно очевидная эволюция классического прочтения иероглифа «тё». Поэты южных династий оставили нам свидетельства своего обожания «пенки жидкой яшмы». Тогдашние императоры награждали редкими смесями чайного листа своих вельмож за выдающиеся заслуги. Тем не менее способ употребления чайного напитка в то время оставался примитивным до крайности. Чайный лист пропаривали, мололи в ступке, прессовали и варили с рисом, имбирем, солью, апельсиновой цедрой, приправами, молоком, а иногда и с луком! [12] В настоящее время такую традицию сохранили жители Тибета и представители многочисленных монгольских племен, изготавливающие с этими добавками оригинальные похлебки. Употребление чая с ломтиками лимона русскими, приучившимися к чаю в китайских караван-сараях, подтверждает сохранение старинной привычки.

Для освобождения чая из плена примитивного употребления и возведения его в достойный идеал понадобился талант правителей китайской династии Тан. В лице Лу Юя [13] мы теперь знаем первого ревнителя чайного напитка середины XIII века. Он родился в эпоху, когда буддисты, даосы и конфуцианцы занимались поиском точек соприкосновения своих верований. Пантеистический символизм того времени состоял в отражении всеобщего через частное. Поэт Лу Юй видел в чайном обряде гармонию и порядок, воплощающийся во всех своих проявлениях. В прославленном трактате «Ча цзин» («Чайный канон») он и сформулировал этот чайный канон. Китайские торговцы чаем возвели этого поэта в ранг божества – покровителя чайного дела.

Трактат «Ча цзин» состоит из трех свитков и десяти глав. В первой главе Лу Юй касается происхождения чайного дерева, во второй – порядка сбора чайного листа и в третьей – сортировки собранного листа. По его словам, лист высочайшего качества должен «образовывать складки, как на сапоге татарского всадника, свиваться, как подгрудок мощного вола, раскрываться, как дымка, поднимающаяся из лощины, сиять, как поверхность озера, тронутая зефиром, а также казаться влажным и мягким, как плодородная почва после дождя».

Четвертая глава посвящена перечислению и описанию 24 предметов, необходимых для приготовления чая, начиная с котла-треноги и заканчивая устройством бамбукового шкафа для хранения всей нужной утвари. Здесь мы обнаруживаем пристрастие Лу Юя даосскому символизму. К тому же любопытно проследить в этой связи влияние чая на китайскую керамику. Китайский фарфор, как мы прекрасно знаем, возник из попытки воспроизвести тонкий оттенок яшмы, когда при династии Тан на юге Китая появилась синяя глазурь, а на севере – глазурь белая. Лу Юй считал, что синий цвет лучше всего подходил для чайных чашек, так как он придавал напитку дополнительный зеленоватый оттенок, а в белой чашке чай выглядел красноватым и отталкивающим. Все потому, что он заваривал прессованный чай. Позже, когда в эпоху династии Сун чайные мастера перешли на использование порошкового чая, китайцы уже предпочитали тяжелые чайники черного в синеву и темно-коричневого цветов. При династии Мин, когда пришло время настоянного чая, в обиход вошла посуда из белого фарфора.

В пятой главе Лу Юй описывает способы приготовления чая. Он отвергает все добавки, кроме соли. Нам предлагаются его рассуждения по поводу остающихся актуальными вопросов выбора воды и температуры ее подогрева. Автор утверждает, что лучше всего использовать воду из горных родников, за неимением которой можно брать речную и ключевую воду. Он называет три стадии кипения: первое закипание начинается, когда на поверхности воды появляются пузырьки наподобие рыбьих глаз; второе закипание отличается пузырьками, напоминающими хрустальные бусы в фонтане; третье закипание проявляется в биении воды ключом со дна котла. Прессованный чай прожаривают над открытым пламенем, пока он не приобретает мягкость детской ладошки, и измельчают в порошок между листами тонкой бумаги. Соль добавляется при первом закипании, а чайный лист – при втором. При третьем закипании в котел доливают полный ковш холодной воды, чтобы осадить чайный лист и восстановить «свежесть кипятка». Потом получившийся напиток разливают по чашкам и пьют. О, напиток богов! Его тонкие листки свисают, как перистые облака в ясном небе, или плавают наподобие водяных лилий в изумрудных протоках. Именно о таком напитке написал поэт эпохи династии Тан по имени Лю Тан: «Первая чашка чая увлажняет мои губы и глотку, вторая чашка – разбивает мое одиночество, третья – проникает в мои внутренности и обнаруживает в них пять с лишним тысяч свитков, исписанных иероглифами. После четвертой чашки появляется легкая испарина – все пороки жизни выходят из меня через поры кожи. За пятой чашкой приходит мое очищение, а шестая чашка зовет меня в мир бессмертных. Седьмая чашка… Увы, в меня больше не лезет! Я только ощущаю дыхание прохладного ветра, поднимающегося из моих рукавов. Где же архипелаг Хорайсан? [14] Как бы хотелось полететь за этим приятным бризом подальше отсюда!»

В остальных разделах «Трактата о чае» речь идет о пошлости обычных способов чаепития; дается историческая справка о знаменитых ценителях чайного напитка; повествуется об известных всем чайных плантациях Китая, возможных вариантах сервировки к чаепитию и приводятся иллюстрации с чайными предметами. Последний раздел считается, к сожалению, утраченным.

Появление «Ча цзин» должно было в свое время произвести большую сенсацию. Лу Юй дружил с императором Дайцзуном (период правления 763–779), и его известность привлекала к нему многочисленных последователей. Говорят, по некоторым изыскам можно было отличить чайный напиток, приготовленный Лу Юем, от чая других его учеников. Один из мандаринов вошел в историю тем, что не смог оценить чайный напиток, приготовленный великим мастером.

Во времена правления династии Сун в моду вошел взбитый чай, и, соответственно, наступила очередь второй школы чайной церемонии. Чайные листья измельчали в тонкий порошок с помощью миниатюрной каменной мельницы, и этот порошок взбивали в кипятке изысканно изготовленным бамбуковым венчиком. Внедренный новый способ потребовал некоторой замены чайной утвари времен Лу Юя, а также другого сорта чайных листов. О добавлении соли в чайный напиток забыли навсегда. Восторг народа Китая эпохи Сун по поводу чая казался беспредельным. Любители чувственных наслаждений соревновались друг с другом в поиске новых ощущений, и результаты этих поисков оценивали в ходе проводившихся регулярно турниров. Император Хуэй-цзун (годы правления 1101–1124), увлекшийся искусством до такой степени, что пренебрегал государственными делами, промотал свою казну на приобретение редких сортов чайного куста. Он лично составил научный трактат по 20 видам чая, среди которых особенно хвалил «белый чай» как самый редкий и высококачественный вид.

Идеальный чай при династии Сун отличался от чая эпохи Тан просто потому, что отличались взгляды китайцев на жизнь. При Сунах народ пытался претворить в дело то, что их предшественники почитали как символы. В представлении новоявленных конфуцианцев закон упорядоченного мира не получил отражения в явленном мире. Зато явленный мир сам по себе виделся законом упорядоченного мира. Вечность представлялась не чем иным, как мигом существования, а нирвана всегда достигалась практически без труда. Через все их образы мысли красной нитью проходит даосское предположение о том, что в основе вечных перемен лежит бессмертие души. Интерес представляет сам процесс, а не чье-то деяние. По-настоящему насущным представляется доведение дела до конца, а не само завершение дела. Тем самым человек остается наедине с природой. Новое значение жизни вырастает в искусство жизни. Чаепитие перестает считаться поэтическим времяпрепровождением и превращается в один из способов самопознания. Ванн Юаньцзи восхвалял чай как напиток, «наполняющий душу как прямой призыв к чему-то, и его тонкая горечь напоминает о радости доброго совета». Сотумпа [Су Дунпо] написал о степени безупречной чистоты в чае, которая не поддается порче точно так же, как по-настоящему добродетельный человек. Тонкий ритуал чаепития разработали буддисты южного течения под названием дзен, во многом позаимствовавшие программные установки даосов. Их монахи собирались перед изваянием Бодхидхармы [15] и пили чай из общего чана, тщательно соблюдая ритуал священнодействия. Именно из этого ритуала дзен-буддистов в XV веке возникла японская чайная церемония.

К несчастью, в XIII веке на территорию Китая внезапно вторглись монгольские племена, которые принесли китайцам разрушения и порабощение пришлыми императорами династии Юань, а также уничтожили все плоды сунской культуры. Представителям китайской династии Мин, в середине XV века попытавшимся возродить национальную традицию, помешали внутренние неурядицы, и в XVII столетии Китай снова оказался под пятой пришедших извне правителей – маньчжуров. Наступило время новых манер и привычек, так что от наследия прошлого не осталось и следа. Порошковый чай предали полному забвению. Нам достались заметки писателя эпохи Мин, растерявшегося при упоминании в сунской классике формы чайного венчика. Чайный лист теперь настаивали в кипятке, налитом в чайник или чашку. В западном мире ничего не знают о старинных правилах чаепития потому, что в Европе познакомились с чаем только на закате династии Мин.

Нынешним китайцам чай видится напитком изысканным, но далеко не идеальным. За долгие годы невзгод в этой стране он лишился своего предназначения как источника радости бытия. Чай стал модным, можно сказать, еще старинным, но лишенным своего чарующего начала напитком. Он больше не внушает возвышенную веру, питавшую вечную юность и свежесть поэтов и мыслителей. Он стал простой настойкой из трав, под которую человек примиряется с традициями мироздания. Он – плод игры природы, и больше не зовет покорять ее или молиться на нее. Листовой чай подчас радует своим цветочным ароматом, однако романтики церемониала эпохи Тан и Сун в его чашке больше не отыщешь.

Японцы, след в след повторявшие эволюцию китайской цивилизации, познали прелесть чаепития на всех трех стадиях его развития. Уже в 729 году мы прочитали об императоре Сему, угощавшем чаем сотню монахов в своем дворце города Нара. Чайные листья мог прислать японский посол при дворе династии Тан, и он настоял их по тогдашней моде. В 801 году монах по имени Сайтё [16] привез несколько чайных растений и посадил их в Эй-сане. В летописях последующих столетий говорится о многочисленных чайных садах, а также о радости аристократии и священства, найденной в чайном напитке. Сунский чай достиг Японии в 1191 году с возвращением на родину Эйсай-дзэндзи, ездившего учиться в южнокитайскую школу дзен-буддистов. Новые семена, привезенные им домой, успешно прижились в трех местах, одно из которых – префектура Удзи неподалеку от Киото – до сих пор считается родиной лучшего в мире чая. Южный дзен-буддизм распространялся с громадной скоростью, а с ним чайный ритуал и идеал чая династии Сун. К XV столетию при покровительстве сёгуна Асикаги Есимасы чайная церемония сформировалась в окончательном виде как самостоятельное светское представление. С тех пор тиизм в Японии занял подобающее ему место в обществе. Употребление настоянного чая позднего Китая получило распространение среди японцев относительно недавно – с ним в Стране восходящего солнца познакомились только лишь в середине XVII века. Он пришел в массовом потреблении на смену порошковому чаю, хотя последний до сих пор сохраняет репутацию чая чаев.

Именно в японской чайной церемонии мы видим высшее воплощение идеалов чая. Наше успешное сопротивление монгольскому вторжению в 1281 году позволило нам сохранить сунское движение, кардинально остановленное в самом Китае нашествием с севера. Чай у нас стал больше чем идеализацией способа употребления напитка. Он – культ искусства жизни. Этот напиток превратился в предмет поклонения чистоте и изысканности, священнодействия, когда хозяин и гость общими усилиями воли достигают вершины земного блаженства. Чайная зала представлялась единственным прибежищем в тоскливом, никому не нужном существовании, где усталые путники могут встретиться, чтобы испить из общего родника ценителей искусства. Сама церемония представляла собой произвольную постановку, замысел которой сплетался вокруг чая, цветов и живописи. Ни одного резкого цвета, нарушающего общий тон залы, ни одного звука, расстраивающего ход событий, ни жеста в нарушение гармонии, ни слова вразрез с единством окружающего пространства: все движение предписывалось выполнять просто и естественно. Таковы условия чайной церемонии. Как ни странно, их часто выполняли в полной мере. Во всем этом заключался глубокий философский смысл. Тиизм служил маской даосизма.

Даосизм и дзен-буддизм

Связь дзен-буддизма с чаем ни для кого давно не секрет. Мы уже отмечали, что чайная церемония появилась на основе ритуала дзен-буддистов. Имя основателя даосизма Лао-цзы тоже неразрывно связано с историей чаепития. Относительно происхождения народных привычек и традиций в китайских школьных учебниках говорится, что церемония угощения гостей чаем зародилась при знаменитом ученике Лао-цзы по имени Гуань Инь [Ин Си] [17] , который первым у ворот заставы Хань предложил «почтенному учителю» чашку золотистого чудодейственного напитка. Споры о достоверности всех этих легенд не утихают до сих пор. Однако они представляют ценность хотя бы тем, что служат доказательством употребления чайного напитка в древности теми же даосами. Наш интерес к даосизму и дзен-буддизму на текущий момент в основном заключается в тех представлениях относительно жизни и искусства, которые воплотились в теории под названием тиизм.

Приходится признать, что до сих пор отсутствует правдивое представление о положениях даосов и дзен-буддистов на каком-либо из иностранных языков, хотя несколько похвальных попыток предпринималось.

Перевод – это всегда искажение истины. И как отметил один из авторов династии Мин, он в лучшем случае может отражать только лишь изнанку парчи – все нити на месте, но отсутствует изысканность цвета или рисунка. Но, в конце-то концов, разве существует великое учение, поддающееся простому толкованию? Древние мудрецы никогда не укладывали свои теории в систематизированные русла. В их разъяснениях полно парадоксов, так как боялись абсолютизации истины наполовину. Они начинали речь как люди не от мира сего, а в результате их слушатели обретали мудрость. Сам Лао-цзы, с его странным чувством юмора, говорит: «Люди на низшей ступени умственного развития встречают истину дао неудержимым смехом. Если бы они не смеялись, то это было бы не дао».

Дао буквально означает «путь». Его переводили с китайского языка как «путь человека», «абсолют», «закон», «естество», «абсолютная цель», «метод». Такие варианты нельзя назвать неверными, ведь использование слова «дао» даосами зависит от предмета исследования. Сам Лао-цзы говорил о нем таким образом: «Существует вещь, содержащая все смыслы, которая появилась еще до появления небесного свода и земной тверди. В полной тишине! В абсолютном одиночестве! Она стоит отстраненно от всего сущего и не подвергается изменениям. Она вращается без угрозы для самой себя и приходится матерью Вселенной. Я не знаю ее имени и поэтому называю Путем. С большой неохотой я называю ее «бесконечностью». Бесконечное – это мимолетное, мимолетное – исчезающее, а исчезающее – это обращающееся». Дао – это скорее переход, чем путь. Это дух космических перемен, вечный рост, который возвращается на круги своя, чтобы произвести новые формы бытия. Он извивается наподобие дракона, который служил любимым символом даосов. Он сворачивается и разворачивается наподобие облаков. О дао можно говорить как о великом преобразовании. Субъективно оно представляет собой настрой Вселенной. Оно абсолютно и относительно.

Следует, прежде всего, помнить, что даосизм, как и его закономерный правопреемник дзен-буддизм, представляет собой индивидуалистическую тенденцию в южнокитайском умонастроении в противовес коммунизму Северного Китая, выразившемуся в конфуцианстве. Срединное царство по территории не уступает Европе и отличается специфическими особенностями населения, разделенного системами двух великих рек, пересекающих Китай. Бассейн Янцзы-цзян и Хуанхэ можно представить себе как Средиземноморье и Балтику. Даже сегодня вразрез с предпринимавшимися на протяжении столетий попытками усреднения южные китайцы по своему складу мышления и верованиям отличаются от своих северных братьев точно так же, как латинская раса отличается от тевтонов. В древности, когда общение представлялось куда более сложной задачей, чем в настоящее время, и особенно в период феодализма, такое различие выглядело наиболее выпуклым. Искусство и поэзия одного дышит воздухом, радикально отличающимся от воздуха искусства и поэзии другого. У Лао-цзы, его последователей и у пионера поэтов-почвенников Янцзы-цзян Кунцугена [Цзи-юаня] мы находим идеализм, совершенно несопоставимый с прозаическими нравственными представлениями современных им северных писателей. Лао-цзы жил за пятьсот лет до наступления христианской эпохи.

Сам зародыш даосского суждения можно обнаружить задолго до пришествия Лао-цзы, после смерти названного Длинноухим. В древних трактатах Китая, особенно в Книге перемен, содержатся предзнаменования его умозаключений. Однако глубокое уважение, придававшееся законам и традициям классического периода, достигшего вершины расцвета с учреждением в XVI веке до н. э. династии Чжоу, на протяжении долгого времени служило тормозом развития индивидуализма. Поэтому только после свержения династии Чжоу и образования бесчисленного множества самостоятельных царств возникли условия для возрождения роскоши свободомыслия. Лао-цзы и Соси (Чжуан-цзы) считаются южанами и великими выразителями мыслей новой философской школы. Однако Конфуций со своими многочисленными учениками стремился к сохранению традиций предков. Даосизм нельзя понять без знания конфуцианства и наоборот [18] .

Мы уже договорились о том, что даосские абсолютные понятия считаются относительными. В области этики даосы ругали законы и моральные кодексы общества, ведь для них понятия добра и зла были понятиями относительными. Четкостью определения всегда назначаются пределы, так как понятия «установленный» или «неизменный», по их мнению, означали прекращение роста. Кунцуген (Цзи-юань) сказал: «Мудрецы толкают мир». Наши нормы нравственности возникли из потребностей общества в прошлом, но разве общество навсегда останется неизменным? Соблюдение общинных обычаев предполагает постоянное пожертвование отдельным человеком чего-то государству. Перед системой просвещения стоит задача сохранения великих заблуждений, поэтому ею поощряется некоторое взвешенное невежество населения. Народ учат отнюдь не истинным добродетелям, а правильному поведению. Наша злоба исходит от нашей устрашающей застенчивости. Мы не прощаем других, потому что осознаем собственную неправоту. Мы лелеем высокую мораль, потому что боимся прилюдно говорить правду; мы ищем покоя в гордыне, так как опасаемся признавать истину перед самими собой. Как можно серьезно относиться к окружающему миру, когда этот мир сам по себе такой ничтожный! Повсюду царит закон: ты – мне, я – тебе. Какие уж тут честь и целомудрие! Взгляните на самодовольных торгашей добром и истиной. Кто-то даже покупает так называемую святую веру, которая на самом деле представляет собой всего лишь общепринятую мораль, освященную цветами и музыкой. Лишите церковь ее внешней мишуры – и что от нее останется? При всем при этом буйным цветом распускаются всевозможные верования, так цена вопроса выглядит мизерной до нелепости: билет на небеса оценивается в одну молитву, достойному гражданину достаточно приобрести соответствующий диплом. Присвойте себе меру веса, и, если вашу истинную полезность узнают в мире, вас в скором времени продадут с аукциона тому, кто предложит денег больше, чем другие. Почему люди обоего пола так любят рекламировать сами себя? Неужели исключительно в силу привычки, приобретенной во времена рабства?

Зрелость идеи заключается не столько в силе, способной пронзить современность, сколько в энергии определения последующих движений. Даосизм служил движущей силой в период правления династии Цин, когда произошло китайское объединение и возникло государство под названием Китай. Было бы забавно при наличии у нас времени определить его влияние на современных мыслителей, математиков, составителей законов жизни и войны, мистиков и алхимиков, а также поздних поэтов-почвенников, воспевавших красоты Янцзы-цзян. Нам не следует пренебрегать этими мыслителями, обсуждавшими нашу реальность, которые высказывали сомнения, можно ли считать белую лошадь настоящей только потому, что она белая, или потому, что она из плоти, а также самими мастерами поговорить о шести династиях, которые, как философы дзенов, упивались рассуждениями о чистом и абстрактном. Но прежде всего нам следует воздать должное даосам за все то, что они сделали для формирования гражданина Небесного характера, отличающегося известным терпением и утонченностью, «теплой, как яшма». В китайской истории полно примеров того, как приверженцы даосизма, будь то выдающиеся деятели или подвижники, следовали своему учению с разным, но всегда поучительным успехом. В нашем повествовании тоже не обойтись без своей доли нравоучений и увеселений. Его к тому же обогатят казусы, аллегории и афоризмы. Не помешало бы поближе познакомиться с дивным императором, никогда не жившим в этом мире, потому что он в нем и не жил на самом деле. Мы можем полететь по ветру с Ле-цзы [19] и обнаружить, как это просто, поскольку мы сами представляем собой ветер, или повиснуть в воздухе вместе со старцем Хуанхэ, жившим между небом и землей, так как не относился ни к первой, ни ко второй стихии. Даже в такой гротескной апологетике даосизма, сохранившейся в Китае поныне, находится удовольствие от созерцания богатства образов, неизвестного в других вероисповеданиях.

Однако главный вклад даосов в жизнь народов Азии пришелся на сферу эстетики. Китайские историки всегда вели речь о даосизме как «искусстве пребывания в мире», ведь его теоретики имеют дело с настоящим, то есть с нами самими. Именно в нас Бог встречается с природой, а вчера отделяется от завтра. Настоящее – это проходящая бесконечность, признанная сфера существования относительного. Относительность нуждается в упорядочении, а упорядочение – это искусство. Искусство жизни состоит в постоянном приспособлении к окружающим нас предметам. Даосы принимают обыденность такой, какая она есть, и, в отличие от конфуцианцев и буддистов, стараются найти прекрасное как раз в нашем мире скорби и тревог. Сунская аллегория с тремя дегустаторами уксуса удивительным образом отражает тенденцию этих трех концепций. Как-то перед Шакья-Муни, Конфуцием и Лао-цзы стоял кувшин с уксусом, считавшимся символом жизни, и каждый из них окунул свой палец, чтобы проверить его крепость. В конечном счете Конфуций нашел его кислым, Будда назвал его горьким, а Лао-цзы – сладким.

Даосы утверждали, что человеческую комедию можно наполнить жизнью, если все будут хранить единство общества. Секрет успеха мирской драмы заключается в сохранении пропорции вещей и предоставлении места другим людям без утраты своего собственного положения. Для того чтобы достойно сыграть свои роли, надо знать содержание всей пьесы; нельзя терять замысел всеобщности в какой-то частности. Это Лао-цзы наглядно показывает на своей любимой метафоре, посвященной пустоте. Он утверждал, будто по-настоящему существенное пребывает именно в пустоте. Подлинную сущность помещения, например, можно найти в свободном пространстве между крышей и стенами, а не между самими крышей и стенами. Практическая польза кувшина заключается в пространстве, в которое можно налить воды, а не в форме кувшина или материале, из которого его изготовили. Всемогущество пустоты проявляется в том, что в ней помещается все. Движение возможно при наличии свободного пространства пустоты как такового. Хозяином положения становится тот, кто сможет превратиться в свободное пространство для существования других людей. Целое всегда выше частного.

С такими своими представлениями даосы оказали громадное влияние на все наши теории действия, даже на теорию фехтования и рукопашного боя. Название японского искусства самообороны – джиу-джитсу – позаимствовано из параграфа трактата «Дао дэ цзин». Мастер джиу-джитсу в защите старается утомить противника и измотать его силы за счет уклонения от сопротивления, он навязывает врагу борьбу с пустотой. Тем временем он накапливает силы для победы в финальной схватке. В искусстве актуальность того же самого принципа наглядно демонстрируется через полезность предположения. В недосказанности созерцателю предоставляется шанс домыслить предложенную идею, и тем самым великое произведение искусства неодолимо приковывает к себе внимание зрителя до тех пор, пока он фактически не сливается с ним. Там для вас образуется пустота, в которую вы можете проникнуть и заполнить ее своим художественным пафосом, на который окажетесь способным.

Настоящим даосом считался тот, кто овладел искусством жизни. При рождении он вступает в сферу снов только для того, чтобы пробудиться к реальности в момент смерти. Он совершенствует свой собственный ум для того, чтобы слиться самому с безвестностью других. Он отличается «упорством, как человек, пересекающий зимой стремнину; нерешительностью, как тот, кто боится соседей; уважительностью гостя. Он колеблется, как лед, готовый вот-вот расплавиться; непритязательный, как кусок еще не обработанного дерева; пустой, как долина; бесформенный, как потревоженные воды». Три главные ценности жизни для него составляли сострадание, бережливость и скромность.

Если теперь обратить свое внимание на дзен-буддизм, то легко ощутить его основы в учении даосизма. Дзен – это имя, происходящее от санскритского слова «дхьяна», означающего «размышление». Сторонники дзен-буддизма полагают, будто с помощью сосредоточенного размышления можно достичь предельного самопознания. Размышление-медитация представляется одним из шести путей достижения состояния Будды, и апологеты дзен-буддизма утверждают, будто Шакья-Муни придавал особое значение данному методу в своих поздних учениях, когда излагал их основные постулаты главному последователю Кашьяпе. В соответствии с их традицией Кашьяпа, как первый патриарх дзен-буддистов, поделился тайной с Анандой, который в свою очередь передал ее следующим патриархам, и она перешла к двадцать восьмому патриарху по имени Бодхидхарма. Бодхидхарма прибыл в Северный Китай в первой половине VI века, и его считают первым патриархом китайских дзен-буддистов. В повествовании об этих патриархах и их теориях находим много неоднозначного. В философских аспектах раннего дзен-буддизма просматривается большое родство, с одной стороны, с индийским нигилизмом Нагарджуны и, с другой стороны, с философией Джняна, сформулированной Шанкарачарьей. Формулирование первого учения дзен-буддистов таким, каким оно дошло до наших дней, следует считать заслугой шестого китайского патриарха Эно [Хуэй-нэн] (637–713). Он основал школу южного дзен-буддизма, которая названа так по месту ее укоренения в южной части Китая. Его ближайшим последователем числится великий Басе [Ма-цзу] (умер в 788 г.), при котором дзен-буддизм стал оказывать влияние на жизнь народа Поднебесной. Ученик Басе по имени Хякудзё [Бай-чжан] (719–814) первым учредил буддистский монастырь, а также назначил ритуал и правила для его настоятеля. В спорах представителей школ дзенбуддизма после кончины Басе мы находим влияние традиции жителей бассейна Янцзыцзян, внедривших местные способы мышления, противоречащие классическому индийскому идеализму. Что бы ни возражали горделивые вероотступники, стороннему наблюдателю сложно не заметить сходства постулатов южного дзен-буддизма с положениями учения Лао-цзы и даосских любителей риторики. В «Дао дэ цзин» уже обнаруживаются ссылки на важность сосредоточения внимания на себе и на необходимость правильной тренировки дыхания, считающиеся существенными моментами практической медитации дзен-буддистов. Кое-какие из наиболее толковых комментариев к «Книге Лао-цзы» написали ученые дзен-буддисты.

Предметом поклонения у приверженцев дзен-буддизма, как и даосизма, числится субстанция относительная. Один учитель дзенбуддизма определяет его как искусство ощущения Полярной звезды на южном небосклоне. Истину можно познать только лишь через оценку противоположностей. Опять же буддисты, как и даосы, считаются последовательными апологетами индивидуализма. Сущим они считают то, что касается работы нашего собственного сознания. Шестой патриарх по имени Эно [Хуэй-нэн] однажды наблюдал двух монахов, занятых созерцанием колышущегося на ветру флага пагоды. Один из них молвил: «Движение создает ветер». Другой возразил: «Движение создает флаг». А Эно объяснил им, что на самом деле движение создавали не ветер и не флаг, а нечто в их собственном сознании. Хякудзё [Бай-чжан] прогуливался по лесу с учеником, когда при их приближении с земли поднялся заяц. «Почему этот заяц бросился от вас прочь?» – спросил Хякудзё. «Потому что он меня боится», – последовал ответ. «Нет, – поправил наставник, – он сделал это потому, что в тебе заложен смертоносный инстинкт». Этот диалог вспоминает о даосском мыслителе по имени Соси [Чжуан-цзы]. Однажды Соси с приятелем прогуливался по берегу реки. «Посмотри, как радостно эти рыбы резвятся в воде!» – воскликнул Соси. Приятель возразил ему следующим образом: «Ты же сам не рыба, откуда тебе известно, что они радуются жизни?» – «Ты же не я, – ответил Соси, – откуда ты знаешь, что мне не ведомо, будто эти рыбы радуются жизни?»

Дзен-буддисты часто отвергали предписания традиционного (ортодоксального) буддизма точно так же, как даосы сопротивлялись конфуцианству. Для дзен-буддистов с их абстрактным проникновением в суть вещей слова представлялись не чем иным, как обременением мыслительного процесса, а весь массив буддистских писаний выглядит примитивными комментариями к личным умозрительным построениям. Последователи дзен-буддизма стремились к прямому проникновению во внутреннюю суть вещей и видели в их внешних атрибутах только лишь препятствия для ясного познания истины. Именно из-за любви к абстракции дзен-буддисты предпочитали черно-белые зарисовки искусным цветным картинам классической буддистской школы. Кое-кто из дзен-буддистов даже вступил на путь иконоборчества, так как в них горело желание познать Будду в себе самих, а не через его изображения и символику. Тут мы находим в глубине веков Танаку Осё [Тан-ся], морозным днем поколовшего деревянное изваяние Будды на дрова. «Какое кощунство!» – воскликнул в ужасе свидетель святотатства. «Я хочу добыть Шали (драгоценности) из пепла», – смиренно парировал буддист. «Но ты совершенно определенно не получишь Шали из этого изваяния!» – последовал сердитый упрек, на который Танака ответил: «Если у меня ничего не выйдет, тогда я рублю совсем не Будду, и какое-либо кощунство в моих действиях отсутствует». И тут он повернулся к разгоревшемуся пламени погреться [20] .

Особая заслуга наставников дзен-буддизма перед восточной мыслью состояла в признании повседневности в равной степени важным явлением с духовностью. Они полагали, что в великой взаимосвязи вещей отсутствует деление на малое и большое, что атом наделен равным с Вселенной потенциалом. Стремящийся к совершенству человек должен открыть отражение внутреннего света как раз в своей собственной жизни. С этой точки зрения большую роль играла организация жизни обитателей монастыря дзен-буддистов. Каждому монаху, кроме самого настоятеля, поручалась конкретная работа по уходу за монастырем. Забавно, но новообращенным поручали задания попроще, а самым уважаемым и заслуженным монахам доставались поручения скучные и требующие грубой силы. Такое распределение труда должно было служить укреплению дисциплины среди монахов, ведь все поручения следовало выполнять безукоризненно. Таким образом, серьезные разговоры заводились как раз во время прополки сада, разделки турнепса и заваривания чая. Идеология тиизма возникла из буддистской концепции величия в мельчайших событиях жизни. Из даосизма пришли основы эстетических идеалов, а дзен-буддисты помогли внедрить их в жизнь.

Чайный павильон

Для европейского архитектора, воспитанного на традициях каменного и кирпичного строительства, наш японский подход к возведению домов из дерева и бамбука вряд ли покажется достойным места в архитектуре. Только совсем недавно один знающий свое дело студент архитектурного факультета западного высшего учебного заведения признал величие и оценил достоинства выдающегося совершенства наших знаменитых храмов [21] . При таком отношении к нашей классической архитектуре нам вряд ли стоит рассчитывать на достойную оценку европейцем утонченной красоты чайного павильона, ведь принципы его обустройства и украшения радикально отличаются от признанных на Западе подходов.

Чайный павильон (сукия) представляет собой не более чем простую беседку – как мы ее зовем, соломенный шалаш. Исходное значение иероглифов, из которых состоит слово «су-кия», – «обитель воображения». Позже мастера чайной церемонии стали заменять по собственному усмотрению китайские иероглифы согласно своему личному представлению чайного павильона, поэтому слово «сукия» может превращаться в «обитель пустоты» или в «обитель асимметрии». Он может служить «обителью воображения» в виде временной конструкции, сооруженной специально для воплощения поэтических порывов. Он может являться «обителью пустоты», поскольку лишен убранства, но там разрешается кое-что разместить ради эстетического удовольствия. Он – «обитель асимметрии», так как посвящен поклонению несовершенству, и в нем специально некоторые вещи оставляют в незавершенном виде ради того, чтобы их дорисовало воображение [22] . Идеалы тиизма с XVI века до такой степени повлияли на нашу архитектуру, что крайняя простота убранства японского интерьера с его строгостью и целомудренностью кажется иностранцам практически бессодержательной.

Первый отдельно стоящий чайный павильон считается плодом творения величайшего мастера чайной церемонии Сэнно Соеки, всемирно известного под именем Рикю, который в XVI веке при содействии Тайко-Хидэёси [23] разработал и довел до высшей степени совершенства ритуалы чайной церемонии. Пропорции чайного павильона до него определил знаменитый мастер чайной церемонии XV века Сёо. Древний чайный павильон представлял собой всего лишь угол обычной гостиной, отделенный ширмами специально для участников чаепития. Эта часть гостиной называлась «какои» (камера), и данное название до сих пор в ходу для чайных павильонов, встроенных в жилой дом, а не представляющих собой отдельно стоящее сооружение. Сукия состоит из собственно чайного павильона на пять человек и не больше (как в поговорке «больше, чем граций, но меньше, чем муз»); прихожей (мизуя), где моют и готовят чайные принадлежности перед тем, как их внести в павильон; галереи (матиаи) для гостей, ожидающих приглашения пройти в чайный павильон; и садовой тропинки (родзи), соединяющей матиаи с чайным павильоном. Внешне чайный павильон выглядит весьма непритязательно. Он меньше самого маленького японского домика, а строительные материалы, использованные для его возведения, должны служить намеком на изысканную бедность. Причем следует помнить о том, что все это представляется результатом глубоко продуманных художественных замыслов и что все детали проработаны даже с большей тщательностью, чем изыски, украшающие самые богатые дворцы и храмы. Достойный чайный павильон стоит дороже обычной усадьбы, так как подбор для него материалов, а также мастерство ремесленников требуют громадного внимания и точности исполнения замысла. На самом деле плотники, к услугам которых прибегали мастера чайной церемонии, составляли совершенно определенное и глубокоуважаемое сословие ремесленников, ведь их ремесло считалось практически таким же тонким, как искусство мастеров лакированной мебели.

Типичный чайный павильон не только отличается от любого серийного порождения западной архитектуры, но он к тому же совершенно не похож ни на один объект классической архитектуры самой Японии. Наши древние величественные сооружения, причем как светские, так и церковные, заслуживают почитания хотя бы из-за самого их размера. Немногие из тех, что сохранились и не сгинули в гибельном пламени веков, все еще волнуют нас своей величественностью и богатством убранства. Громадные деревянные колонны от 60 до 90 сантиметров в поперечнике и высотой от 9 до 12 метров служат опорой для громадных балок, несущих на себе тяжесть покрытых черепицей покатых крыш. Сам материал и методы его скрепления при всей своей пожарной опасности доказали стойкость в условиях землетрясений и прекрасную приспособленность к своеобразному климату нашей страны. Заслуживающими упоминания примерами долговечности нашего деревянного зодчества служат золотой храм Хорюз-ди и пагода Якусидзи. Эти здания сохранились практически в первозданном виде на протяжении почти двенадцати веков. Интерьеры старинных храмов и дворцов Японии отличаются пышным убранством. В храме Бёдо города Удзи, упоминавшегося еще в X веке, можно до сих пор любоваться тонкой работы пологами и золочеными балдахинами, украшенными зеркалами и перламутром, а также сохранившимися картинами, в свое время покрывавшими стены, и деревянными статуями. Дальше, в замке Никко и Нидзё города Киото, мы видим, как красоту строительства приносят в жертву богатству убранства, которое по цвету и тонким деталям не уступает пышности арабских или мавританских творений.

Простота и чистота стиля чайного павильона происходит от аскетизма монастыря дзен-буддистов. Монастырь дзен-буддистов отличается от храмов остальных буддистов тем, что служит просто жилищем для монахов. Такой храм предназначен не для отправления обряда поклонения или паломничества. Он служит помещением для занятий, где собираются ученики на семинары и для освоения тайны медитации. Этот зал выглядит пустым, но он снабжен нишей, расположенной по центру за алтарем, в которой находится статуя основателя дзен-буддизма по имени Бодхидхарма или изваяние Шакья-Муни со статуями первых патриархов дзен-буддизма Кашьяпы и Ананды [24] . На алтарь приносят цветы и ладан в знак признания того великого вклада в дзен-буддизм, который в свое время сделали эти мудрецы. Мы уже говорили о существовании ритуала монахов дзен-буддистов, положенного в основание чайной церемонии. Он заключался в употреблении чая по очереди из одной чаши перед образом Бодхидхармы. К сказанному можно добавить, что алтарь храма дзен-буддистов послужил прототипом токономы – почетного места в японском чайном павильоне, где размещаются цветы и назидательные рисунки для гостей.

Все наши великие мастера чайной церемонии принадлежали к числу последователей дзен-буддизма, и они попытались привить его дух реалиям жизни. Таким образом, помещение и все остальные атрибуты чайной церемонии отражают основные постулаты дзен-буддизма. Площадь пола традиционного чайного павильона, составляющая четыре с половиной циновки татами (7,5 м²), определена в одной из сутр Викрамадитья. В этом занимательном труде Викрамадитья приглашает достославного Манджушри [25] с восьмьюдесятью четырьмя тысячами поклонников буддизма в помещение именно такого размера, и эта аллегория служит доказательством теории отсутствия пространства для по-настоящему просвещенных буддистов. Вернемся к родзи, или тропинке в саду, которая ведет от матиаи к чайному павильону и означает первую ступень медитации, то есть переходу в состояние просвещения ума. Родзи предназначалась для разъединения связи с внешним миром и обретения свежего предвкушения всеобъемлющего восторга от эстетики, царящей в чайном павильоне. Тот, кто ступал по этой садовой тропинке, навсегда запоминает, как его дух, когда он шел в сумраке вечнозеленых растений по неровности, мощенной камнем, под которой лежали сухие сосновые иголки, проходил мимо заросших мхом гранитных фонарей, воспарял над повседневными заботами. Можно находиться посредине большого города и в то же время ощущать себя в лесу, вдали от пыли и шума цивилизации. Велика была изобретательность мастеров чайной церемонии, когда они придумывали такие средства создания ощущения безмятежности и чистоты. Природа таких ощущений, пробуждающихся при ходьбе по родзи, зависела от замысла мастера чайной церемонии. Кое-кто из них, например Рикю, ставили целью вызвать ощущение абсолютного одиночества и утверждали, будто тайна появления родзи заключается в старинной песенке:

Книги из серии:

Без серии

[6.2 рейтинг книги]
Комментарии:
Популярные книги

Возлюби болезнь свою

Синельников Валерий Владимирович
Научно-образовательная:
психология
7.71
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою

Неудержимый. Книга X

Боярский Андрей
10. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга X

Спасите меня, Кацураги-сан!

Аржанов Алексей
1. Токийский лекарь
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
дорама
5.00
рейтинг книги
Спасите меня, Кацураги-сан!

Земная жена на экспорт

Шах Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.57
рейтинг книги
Земная жена на экспорт

Полководец поневоле

Распопов Дмитрий Викторович
3. Фараон
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Полководец поневоле

Корпулентные достоинства, или Знатный переполох. Дилогия

Цвик Катерина Александровна
Фантастика:
юмористическая фантастика
7.53
рейтинг книги
Корпулентные достоинства, или Знатный переполох. Дилогия

Наследник павшего дома. Том IV

Вайс Александр
4. Расколотый мир
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Наследник павшего дома. Том IV

Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.17
рейтинг книги
Попаданка для Дракона, или Жена любой ценой

Лишняя дочь

Nata Zzika
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.22
рейтинг книги
Лишняя дочь

Если твой босс... монстр!

Райская Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.50
рейтинг книги
Если твой босс... монстр!

Часовая башня

Щерба Наталья Васильевна
3. Часодеи
Фантастика:
фэнтези
9.43
рейтинг книги
Часовая башня

Зубных дел мастер

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зубных дел мастер
Фантастика:
научная фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Зубных дел мастер

Неправильный боец РККА Забабашкин 3

Арх Максим
3. Неправильный солдат Забабашкин
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Неправильный боец РККА Забабашкин 3

Отборная бабушка

Мягкова Нинель
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
7.74
рейтинг книги
Отборная бабушка