Чебурашка
Шрифт:
– А это что?
– Это? Кроссовки, но они не вам сейчас расскажу.
Дядька закрывает дверь и мы проходим в комнату. Квартира точно такая же, как у бабушки, стандартная однушка в хрущёвке, только у дяди она похожа на склад. Мебель, ящики, коробки, книги, пишущая машинка, ещё одна пишущая машинка.
– Садись.
Мы усаживаемся на диван и он придвигает небольшой журнальный столик на тонких металлических ножках.
– Публикуете что-нибудь? – спрашиваю я.
– Нет, – качает он головой. – Там одни бандиты. Мафия. Делят бабки между собой. Надо унижаться,
Речь об областном отделении Союза писателей. С него всегда начинаем. Дядюшка писатель, правда после того, как отсидел за мошенничество, печатать его перестали и из творческого союза попёрли. Тут, правда, есть варианты, и рассказывается история всегда по-разному, так что попёрли или нет, точно неизвестно.
А мошенничество заключалось в подделке каких-то документов, то ли финансовых, то ли обеспечивающих тираж дядюшкиных произведений. Тема больная, поэтому спрашивать нельзя, если не желаешь быть спущенным с лестницы.
– А раз вы так, то и я так же. Я у них единственную рабочую машинку забрал. Пусть теперь перьями гусиными свои формуляры заполняют и протоколы собраний ведут.
Дядя Гриша начинает смеяться. Смех у него особенный, тоненький, сиплый и заразительный. Рассмеявшись, он долго не может остановиться и делается совершенно красным.
– Зачем? – не устояв и засмеявшись вслед за ним, спрашиваю я. – Зачем машинку?
– А-а-а! – поднимает он палец. – Это же я им её принёс сто лет назад. Они уже забыли. Пусть покрутятся теперь! Они новую машинку уже два года ждут.
Он снова начинает хохотать. Халат расходится, открывая старую заношенную футболку и трикушки с вытянутыми коленями. Он помятый, небритый и обросший. Не ждал гостей, а так бы подстригся. Правда, в парикмахерскую он не ходит, стрижёт себя сам, под горшок.
– Глаза у вас уставшие, – киваю я, но он не обращает на мою реплику внимания.
– А соседка у меня, – понижает он голос, – стукачка. Подойдёт и стоит у двери, прислушивается. Слушает, слушает, а я в глазок наблюдаю. А потом как закричу: «Кто там?!»
Он изображает как кричит и снова начинает хохотать и, прерывая сам себя, хлопает меня по руке, передразнивает соседку, изображая её испуг: «А-а-а!»
– Она, – быстро говорит он, переходя на шёпот и облизывая пересохшие губы, – наводчица, стукачка, курва блатная. Я её старую суку насквозь вижу. Сдать меня хочет уркам. То горгаз, то почта приходят. Я никогда не открываю. Никогда. Урки тут прямо вьются вокруг. Хотят меня грабануть. Но хер им!
Эта тема тоже входит в обязательную программу. Дядюшка поднимается и уходит на кухню, ставит чайник и возвращается через пару минут двумя кружками чая и пирожными. Я рассказываю ему эпопею с кроссовками.
– Суки, волки позорные! – качает он головой, слушая о моих сегодняшних приключениях. – Здесь кругом бандиты, гиблые места, сюда ещё при царе-горохе ссылали лихих людишек, и коммуняки то же самое делали, а потом выезжать не разрешали после отсидки. Но ты правильно, правильно, надо первым бить, главное жизнь сохранить. Стой-ка, я тебе сейчас дам кое-что…
Он подходит к шкафу и долго роется, а потом возвращается и кладёт передо мной на столик выкидной нож.
– Это мне один бывший зек сделал, – говорит он. – Бери, носи с собой. Если что, сразу в брюхо бей и прокрути ещё несколько раз. Там пружина – зверь. Попробуй.
Я щёлкаю кнопкой выпуская, а потом складывая лезвие. Пружина действительно зверь, да и нож красивый, опасный, но не буду же я с ним по городу ходить. Впрочем, оказываться нельзя.
Потом начинается часть программы, которую нужно просто вытерпеть…
– А бате твоему я за всю жизнь слова плохого не сказал. И матери не стучал, как он там на заводе своём с бабами бардачит, да сколько ворует. А он меня сдал блатным.
Враньё всё, бред и дикие писательские фантазии.
– Но ничего, я зла не держу, просто ты всё знать должен, всё знать, – кивает он, – и плохое и хорошее. А брать только хорошее. Ты пишешь?
– Ну… так… пока времени не было… Контрольные…
– Пиши, надо писать! Каждый день, хотя бы страницу. У меня столько материалов, наработок, я тебе всё отдам, я уже Лёву переплюнул!
Лёва – это Толстой Лев Николаевич. Он снова заливается сиплым смехом.
– Когда меня спрашивают, что вы читаете, – выдаёт он сквозь смех тоненьким голосом и быстрым жестом вытирает губы рукой, – я говорю, перечитываю своё собрание сочинений!
Мы оба смеёмся.
– Они суки меня не печатают, – становится он настойчивым и назидательным. – А ты молодой и талантливый. Я всё тебе оставлю и квартиру и машину. А вот тут у меня книги редкие. Когда умру, заберёшь. Пушкин, девятьсот третьего года. Гоголь. Ты, главное, не по девкам бегай, а пиши. Девки никуда не денутся, будут хрусты, будут и девки. Тебе надо в Москву поступать, в горьковский. Ты рецензию от них получил?
– Нет ещё, – качаю я головой, припоминая, что я ничего, кажется, и не посылал, чтобы что-то получить.
– Да ты что! Бандиты! Но ничего, я Жаворонкову позвоню, чтобы он разобрался…
И всё в таком духе. Посидев с полчасика, я ухожу.
– Дядя Гриша, вы нормально питаетесь? Готовите себе? Может, вам приходить варить что-нибудь?
Он отказывается, но, наверное, буду приходить. В качестве епитимьи. Он хороший, на самом деле, со странностями, конечно, ну а я не выдержал… Он ведь меня достал в моём будущем.
С родственниками не общался, нёс про них всякую дрянь, расплевался со всей рднёй. Меня то посылал на три буквы, то в любви клялся, а то и проклинал. Позвонишь ему, бывало, а он отматерит и трубку бросит. Короче, я не стал ходить. Бабушка просила, но я увиливал…
Забросил, перестал навещать. К тому же, к нему баба какая-то ходить стала. Ну и ладно, думал, живите как хотите. Да только помер он там в одиночестве, забытый и заброшенный, немощный и беспомощный. Это уже после родителей было и после бабушки. Я в Москве был и не знал, естественно, да и не интересовался… Потом уже, через месяц примерно соседка, сказала. Ели нашёл могилу на кладбище… В общем, не хочу так больше…