Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
Не заводили бы детей? И ты бы с этим примирился? Когда ты в парке никогда не мог пройти спокойно мимо малыша!..
— Что ты мне хочешь доказать, Итка?
— Да ничего. А только… Ты не обо всем еще знаешь, хотя мне в это теперь слабо верится. Например, что на свете ничто так не увлекало меня, как профессия хирурга. Может быть, даже больше, чем твоего Волейника. Но у меня вдобавок были к этому способности. У нас тогда все были «на подхвате» по меньшей мере год, разве что аппендицит когда доверят. А меня Мотичка допускал ко всему. Даже желчный пузырь два раза
— Мотичка, твой благодетель! — начал я над ней подтрунивать. — Еще вопрос, по какой причине он тебя ко всему допускал. На первом же году — довольно подозрительно!..
Итка вспыхнула:
— Я и тогда уже понимала, что перед тобой не стоило этим хвастаться! А как я была счастлива! Еле удержалась, чтоб тебе не рассказать.
Это признание меня пристыдило. Я взял ее руку:
— Я и теперь еще об этом сожалею…
— Ничего ты не сожалеешь. Уже тогда ты должен был понять, что значила для меня хирургия и чего мне стоило от нее отказаться.
— Я думал, главное для тебя — семья, как для десятков других женщин-врачей. Может, скажешь, ты не хотела детей?
— Детей хотели оба. И одному из нас пришлось для этого кое-чем поступиться.
Мы молча и удивленно посмотрели друг на друга. Почти как встарь, когда вели одну из своих нескончаемых полемик и чувствовали вдруг, что продолжать больше невмоготу. Но только наши давние споры никогда не касались вопроса о том, кто из нас двоих имеет больше права на самостоятельную творческую работу, а кто должен этому принести в жертву себя. Итке такая мысль пришла одновременно со мной.
— Прости, я никогда бы не сказала тебе этого…
Перед ее покорным самоотречением я опустил глаза.
— Ты имела полное право сказать.
Мной овладело уныние и грусть. Я вдруг увидел наше прошлое ее глазами. Ничто на свете так не увлекало ее, как профессия хирурга. И все-таки она ни разу мне об этом не сказала. И я прекрасно знаю почему. Я бы старался сделать ее мечту осуществимой — стал бы делить с ней дома все обязанности. А это для меня явилось бы невосполнимой тратой времени. Чего бы в таком случае я теперь достиг?
Итка верила в меня. Поставила на мою карту все, пожертвовав и своей личной долей. И такое решение приняла самостоятельно — без всякого давления с моей стороны. Как странно, что только теперь я это осознал. Я шел к своей цели напролом. Итка была моложе — я недооценил ее возможностей. Встретил тогда ее решение как само собой разумеющееся, меня оно устраивало — пожалуй, и она так это расценила. Ну и потом… приятный самообман: семья и дети — вечный удел женщин! Как эта догма, в кавычках, должна была ей приесться!
Итка складывала белье. Мои рубашки были отутюжены до последнего шовчика. Она ничего не умела делать тяп-ляп. Не будь меня, она, возможно, стала бы отличным хирургом. С ее прозорливостью и хваткой… Она и дома отлично со всем справлялась — даже и с тем, что в иных семьях — непременная обязанность мужчины.
Прикрываю веки и вижу ее у того же стола. Складывает прямоугольники детских пеленок. Отрывается от этого занятия и идет разогревать мне ужин. Она всегда старалась приготовить мне горячую пищу. Нередко я очень задерживался, а она всегда ждала. Иногда занималась чем-нибудь по хозяйству, иногда читала специальный журнал или книгу…
Я был не прав, думая, что все женщины отказываются от своих планов с легким сердцем, потому что их больше интересует семья и дом. Часть из них поступает так ради любви — хоть это и звучит сентиментально. И многие ради нее готовы жертвовать своим призванием. Как идиотски глупо было то, что я сказал сегодня Итке. Ее-то уж никак не отнесешь к числу тех, которым не дано было чего-нибудь достичь.
Для подлинной эмансипации мы еще не созрели. У нас когда-то был хирург, жена которого училась на кафедре терапии в аспирантуре. У них был маленький ребенок, и все заботы, связанные с ним, они делили пополам. Однажды, когда ребенок заболел, коллега наш остался дома по больничному листу. Возражать я не мог. Секретарша принесла соответствующее указание, а я не знал даже, что он имеет такое право. Встретил я это без особого энтузиазма. А все наши хирурги в клинике дружно подняли его на смех. Даже Гладка присоединилась, хотя она, казалось бы, должна была его понять. Теперь жена этого хирурга кандидат наук, но он работу в клинике оставил, устроился в медпункте и ходит к нам только в неделю раз — дежурить.
Итка уже перестала сердиться.
— Когда я пришла вчера за продуктами, — стала она рассказывать, — за мной встали две модные дамочки. Обсуждали какую-то статью в журнале. Интервью с женщиной — профессором университета. Когда ее спросили, как она все успела — так далеко продвинуться в науке и вырастить троих детей, — она ответила: «А это потому, что у нас была Катенька. Дальняя родственница, которая с нами жила. Она вела хозяйство и воспитывала детей». Дамочки смеялись. «Так это Катенька сделала из нее профессора, — сказала одна. — Была бы у меня такая Катенька, я бы теперь тоже была профессор!»
Я громко рассмеялся.
— Не смейся, — одернула меня Итка. — Может, из нее и правда вышел бы профессор. Не из нее, так из другой какой-нибудь. Занятнее всего, на мой взгляд, что над этим смеялись сами женщины. Женщина, занимающаяся серьезным делом, не по душе остальным. Тут как-то выезжаю из гаража, а на тротуаре — тихая такая старушка. Увидела меня, нахмурилась и говорит: «Ты бы лучше кастрюлями занималась!». — «Вот приеду домой и начну заниматься», — отвечаю ей. Нет ведь, не успокоилась, косилась на меня, как ведьма.
В тот вечер мы уже не возвращались к этой теме. Итка стала готовить ужин. Поговорили мы с ней, поговорили, а как мне быть с Волейником, осталось неясным.
Что, если у него действительно недоставало возможностей развиваться? Быть может, и других следовало шире привлекать к тяжелым случаям. Но что касается Волейника, тут меня не устраивало и другое. Безответственность. Решиться на такую операцию без совета и поддержки более опытного коллеги он не имел права.
Я сказал об этом Итке, но она пожала плечами: