Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
В эти же первые дни ноября Чехов узнал мнение о «Лешем» Вл. И. Немировича-Данченко, тоже «обиженного» им когда-то в «Осколках московской жизни» насмешливой репликой о «неугомонном» драматурге, «нацарапавшем» одну пьесу, но кричавшем о ней, как «кот, которому наступили на хвост». И дал совет «юноше» — успокоиться, не «выскакивать из терпения»: «Драматургу подобает серьезность». С тех пор «юноша» (старше Чехова на два года) написал несколько пьес, имевших успех на сцене императорских театров (Малом и Александринском). Изучил отечественную и зарубежную драму, едва ли не каждый день бывал в театре, много писал о нем, интересно и серьезно. Он согласился с Ленским, что Чехов в «Лешем» «чересчур игнорирует сценические требования». Но не от презрения (тут он разошелся с Ленским), а от незнания их. Вот он, Немирович,
Да, автор «Лешего» избежал избитых сценических приемов и эффектов, потому что не знает их. Но то, что он предложил, то, как написал новую пьесу (без фабулы, неясную), успеха иметь не будет и не может. Однако, если Чехов поучится, он «легко овладеет» сценой. Письмо Ленского походило на приговор, отлучавший от театра. Письмо Немировича, вольно или невольно, напоминало краткое пособие по написанию успешных пьес и словно «разрешало» остаться при театре, но учиться и учиться…
Итак, три мнения. Чехов «презирает»; «не знает»; «слишком игнорирует» сценические требования. Чехов — не драматург; может быть драматургом; талантливый драматург. Но что говорил о своей пьесе сам автор? Какой он ее задумывал? Еще осенью 1888 года он сказал Суворину, что если бы писал «Лешего», то «имел бы на первом плане не актеров и не сцену, а литературность». Еще задолго до заключений Ленского и «уроков» Немировича Чехов признавался: он писал пьесу не для театра, которого как следует не знает и не любит. Правда, готов «воспитать себя сценически», готов ходить в театр. Поэтому поучения двух опытных театральных людей, наверно, не обидели Чехова. Так что ровный и доброжелательный тон ответа Ленскому, может быть, не только от выдержки, от чувства достоинства. Но и от безразличия, равнодушия к тому, о чем говорили добрые приятели. Он и они имели в виду разное. Они — нынешний старый театр. Чехов — новую драму.
Поэтому он сам ощущал «Лешего», как «странную» пьесу. Но что-то смущало автора. Чехов говорил о «Лешем» то с оживлением, то со скукой (то «накатал», то «не пишется»). Соглашался на значительные переделки, хотя заклялся это делать, готовя новый вариант «Иванова». На какой лад кроить? По меркам Суворина и Свободина, то есть по старым испытанным образцам? По образцам, предлагаемым Немировичем? Или оставить, как есть. Отдать в частный театр, чтобы «исправить» ее на репетициях? Чехов выбрал театр Абрамовой.
Ноябрь влачился в редких визитах к больным, в домашних делах и разговорах, в походах в театр, в музыкальные концерты (у Чеховых гостила Наталья Михайловна Линтварева). Едва появилась ноябрьская книжка «Северного вестника» с повестью «Скучная история», как рецензенты принялись за нее. Буренин написал, по выражению Плещеева, «не без ехидства». Вроде бы хвалил, однако и осаживал — мол, талант у Чехова есть, но его повесть не сравнить с повестью Толстого «Смерть Ивана Ильича». Звучало так: куда ему до Толстого?
Опять упрекали за неясный финал, опять отождествляли автора и героя, охваченных будто бы «духом печали». Но в отзывах читателей преобладало иное: сильное впечатление, душевное потрясение. Если некоторые рецензенты играли с названием (скучная «Скучная история»), то некоторые читатели находили другой эпитет — страшная история.
В конце ноября Чехов заболел. Сначала полагал, что это грипп (как говорили в то время, инфлюэнца). Но после двухнедельного «прежестокого» кашля заподозрил «другое какое-нибудь свинство». 7 декабря он закончил письмо Суворину цитатой из тургеневского «Дворянского гнезда»: «Здравствуй, одинокая старость, догорай, бесполезная жизнь!» Он в который раз обозначал рубеж — 30 лет… Подвел итоги, получился своеобразный «скорбный лист» с неутешительным диагнозом: «<…> нет ни одной строчки, которая в моих глазах имела бы серьезное литературное значение. Была масса форсированной работы, но не было ни одной минуты серьезного труда».
В этом признании, может быть, самое главное — «в моих глазах». Другой ум, другой характер, другая натура оправдались
Он ничего не зачеркнул, ни от чего не отрекся. Но, наверно, в следующий юбилей (обыкновенно, это 25-летие литературной деятельности) хотел бы оглянуться на минувшее с другим чувством. Но есть ли у него эти пятнадцать лет? И как писать, чтобы написанное в его собственных глазах имело серьезное литературное значение?
Ответ был дан в декабрьском письме Суворину: «Мне страстно хочется спрятаться куда-нибудь лет на пять и занять себя кропотливым, серьезным трудом».
Что учить? У кого учиться? Много читать, а главное — серьезную настоящую литературу, как он советовал другим? Изучать чужую манеру?
Как только Чехов в шутку или всерьез, в сердцах или в добром расположении духа не называл за эти десять лет свои юморески, рассказы, повести, водевили и пьесы: «чепуха», «извержения», «хламовидное», «литературный хлам», «дрянь», «винегрет», «беспорядочный сброд», «плохая тянучка», «длинноты», «кислоты», «тошноты», «несерьезные пустячки», «балласт», «чада мои», «малозначащее дерьмо», «повестушка», «мелочи», «рассказец», «водевильчик», «поганая пьеса», «вздор», «дерьмо», «ерунда», «белиберда».
Он избывал собственный «балласт» и «вздор», наверно, успешнее, чем образовался бы на чужих признанных образцах. Чехов изнутри изживал то, что называл своими ошибками и несообразностями. Поэтому всегда разделял работу(«многописанье», «скорописанье», «поденщина») и труд(«шлифовать», «коптеть», «процеживать», «сокращать», «херить»). Так он становился самим собой, искал соответствие самому себе. В годы, которые он назвал «застоем», работа превращалась в труд. Из анализа собственных рассказов и повестей, из советов, данных в минувшие десять лет старшему брату и целому кругу знакомых (Лазареву, Хлопову, Щеглову, Киселевой, Ежову, Суворину, Билибину), можно составить пособие для начинающих литераторов, с множеством афоризмов, вроде «Краткость — сестра таланта» и «Нельзя ставить на сцене заряженное ружье, если никто не имеет в виду выстрелить из него».
Он уже выработал свои термины для обозначения литературной техники — «архитектура», «корпус», «фундамент» и т. п. Нашел слова, которыми передавал свое внутреннее побуждение к сочинительству — «толкастика», «моя механика», «обвал», «писательский стих».
К концу 1889 года Чехову казалось, что он поймал свою интонацию, ощутил «строгий стиль». Полагал, что в его последних повестях и пьесах есть что-то новое. Так что не только «литературная бурса» (многописание в юмористических журналах) была у Чехова позади, но и школа собственной, говоря его словами, литературной дрессуры, муштры, серьезного труда. Вот ее он, видимо, имел в виду и хотел продолжить: «<…> мне надо писать добросовестно, с чувством, с толком, писать не по пяти листов в месяц, а один лист в пять месяцев». Но где и как, если у него «родственный клобок»? В декабрьском письме Суворину он дал ответ и на этот вопрос: «Надо уйти из дому, надо начать жить за 700–900 р. в год, а не за 3–4 тысячи, как теперь, надо на многое наплевать, но хохлацкой лени во мне больше, чем смелости». Еще год назад растолковывал Суворину, что дело не в деньгах, что ему нужны «одиночество и время».
Уйди Чехов из семьи, живи на 75 рублей в месяц, он обрек бы себя на аскетический образ жизни. На что-то не подобное, но отдаленно схожее — по самоограничению, по условиям быта и сосредоточенности на духовном труде — с участью монахов, постников, молитвенников. Современники вспоминали желание Чехова, не принимая пострига, жить в монастыре. Но это было в более поздние годы. А в 1889 году за тем, что походило на искомую аскезу, ощущалось нечто другое. Его беспокойство в последние два года, может быть, передавало тревогу несоответствия. Талант обретал силу, что бы ни говорили критики. Так Чехову подсказывало его чутье. Но это, судя по письмам, рождало в нем странное ощущение. Как будто чего-то недоставало в душе или, наоборот, что-то мешало. И постоянное опасение чего-то, какая-то настороженность, недоверие…