Человеческая волна
Шрифт:
Высокий председатель встал и, с достоинством опершись одной рукой на стол и слегка приподняв другую, ждал, пока утихнут аплодисменты. Когда последние хлопки разрозненно замерли в отдаленных углах, он поднял руку выше, призывая к вниманию, и громко проговорил:
Доктор Лавренко, заведующий санитарным отрядом, желает сделать срочное заявление. Желает ли собрание выслушать?
Просим, просим!..
– слабо раздалось несколько голосов, и все надвинулись на стол.
Председатель сделал Лавренко пригласительный жест, точно приглашая его спеть что-нибудь, и сел, приняв вид достойный
– Господа, как представителям всех руководящих слоев городского общества, я заявляю вам, что против моего отряда, на бульваре, поставлены пулеметы, и каждую минуту я жду, что нас расстреляют... Необходимо принять какие-нибудь меры...
Он замолчал, и ему показалось странным, что так мало было сказано тогда, как чувствовалось нечто огромное, ужасное. В словах это вышло совсем просто и не выражало того напряженного озлобления и тревоги, с которыми он ехал сюда. И казалось, что и все ожидали большего, потому что еще несколько мгновений все лица молча смотрели на Лавренко.
Послышались негромкие голоса. Первым заговорил, почему-то недоброжелательно глядя на Лавренко, пожилой толстый человек с рыжей бородой и круглыми щеками.
– Что же тут можно сделать... Мне кажется, что если начнут стрелять, то не по одному лазарету... Его постигнет общая участь, и я не нахожу, чтобы этот вопрос можно было выделить из общего... Это значит раздробиться на мелочи...
– То есть позвольте, какие же мелочи? вскрикнул Лавренко, мгновенно озлобляясь.
Поднялся высокий худой человек с честными большими глазами и прямыми волосами, о котором, не зная его, можно было сказать, что это литератор, и негромким, но чрезвычайно убедительным голосом стал возражать толстому господину. Говоря, он смотрел ему прямо в лицо, и выражение глаз его было правдиво и твердо, но Лавренко почему-то показалось, что литератор из деликатности старается вывести его, Лавренко, из неловкого положения.
Он говорил так хорошо и убедительно, а главное, было столько искренности в его глазах, что все, даже те, которые раньше были против выделения вопроса о санитарах из общего обращения к графу, не могли не согласиться.
Но толстому господину было трудно отказаться от своих слов. Сначала он, видимо, хотел с достоинством промолчать, но в самую последнюю минуту нашел удачное возражение и поспешно заговорил.
– Граф совершенно резонно может заметить нам, что когда лес рубят щепки летят и что он не может же не стрелять по порту оттого, что на пути мы, вместо баррикад, расположим свои перевязочные пункты... Это наивно, господа...
Некоторые слегка засмеялись.
Скулы литератора чуть-чуть покраснели. В глазах загорелся огонек задетого самолюбия, и он опять возразил. Но смешок был пущен вовремя, и стало очевидно, что теперь уже что-то утеряно и литератору ничего не удастся доказать. Между его словами и пониманием слушавших возникло нечто совершенно пустое, но непроницаемое.
Спор разгорался. По вопросу высказалось еще несколько ораторов, и он
Все время Лавренко по-прежнему испытывал глупое и неловкое положение человека, который куда-то изо всех сил разбежался и не прыгнул. Ему становилось скверно, жарко, потно и под ложечкой засосало. Он вспомнил, что не ел целый день, и вдруг, совершенно нелепо, у него выскочила, лукавая перед самим собою, мысль, что он имеет право заехать в ресторан перекусить, а пока подадут, сыграть партию на бильярде.
– Не то что сыграть, а...
– попробовал он извернуться, но ничего не вышло, и раздражение стало овладевать им.
Все в нем кипело, и каждое новое слово, каждый новый оратор вызывал новый и новый прилив тоскующего бешенства.
Вопрос уже шел опять о том, в какой форме должно состояться обращение к графу. И здесь Лавренко невольно заняла и поразила неуловимая спутанность чувств и слов.
Одни предлагали послать депутацию словесную, другие - с письменным заявлением, третьи - просто поговорить по телефону.
– С этими скотами церемониться нечего...
– вскидывая руками и презрительно кипятясь, говорил рыженький тоненький и, очевидно, высохший за письменным столом господин.
– Этим мы покажем свое отношение к ним!..
Он говорил так презрительно и злостно, так возбужденно поправлял свое пенсне, что многим, должно быть, действительно показалось возможным и заманчивым выразить свое презрение зазнавшимся жестоким и ограниченным зверям.
– Позвольте, да граф просто не станет говорить с нами по телефону, порывисто вскочил какой-то желчный, толстый человек в сверкающих очках.
И это было так очевидно, что непоколебимое сознание неодолимой силы и власти за "теми" как бы воочию встало перед слушателями. Кое-кто опять засмеялся, как будто эти люди были даже довольны сознанием своего бессилия.
– То есть как это, не станет говорить?..
– вскидывая руками и весь краснея, вскрикнул высохший рыженький господин.
– Он обязан считаться с мнением общества, как бы оно ни было выражено. Что-нибудь одно - или общество, или мы - стадо, которому довольно только кнута... Я не могу с этим согласиться!
И как раньше казалось, что предложение его было сделано только ради хлесткого желания выказать себя смелым и твердым, так теперь стало казаться, что он искренно страдает о бессилии и унижении общества. Но все-таки слышались и прежние хлесткие нотки и нельзя было ничего понять в его душе.
– Вы можете соглашаться или не соглашаться а граф все-таки слушать вас не станет-с, только и всего
– Мы заставим!
– запальчиво крикнул, вскинув руками выше головы, рыженький господин.
– Как-с?
– язвительно спросил господин в очках захлебываясь от удовольствия.
– Баррикады пойдете строить, вы, я, вот Иван Иванович! показал он на седенького старичка, с детским интересом переводившего глаза с одного на другого.
Все невольно взглянули на этого старичка и тоже увидели, что говорит выражение его личика.
– Я не знаю, но это интересно... Я, право, с величайшим интересом все слушаю... С величайшим интересом!
– говорило это розовое, старчески наивное личико.