Человеческий крокет
Шрифт:
— Ужасно. — Интересно, он прихватил шоколад или виноград?
Стульев нет, и мы обступаем подушку миссис Любет с флангов, точно кривые книжные подпорки. Видно только ее голову — прямо Беккет какой-то, — а волосы смахивают на груду весьма пожамканных стальных посудных мочалок.
— Привет, — говорит Малькольм, наклоняется и нежно целует ее в щеку.
Она отгоняет его, точно крупную муху. Судя по звуковому сопровождению, пару мочалок она проглотила — скорее хриплый лай, чем мелодичное умирание. Но ведь она людоедка — а ты чего ждала, говорю я себе, и вообще, она же умирает.
— Это
— Она меня совсем не узнает («Ну само собой! — восклицает миссис Бакстер. — Ты была гадким утенком, а теперь ты…» — и умолкает. «Прекрасный лебедь», — подсказываю я. Но мы обе знаем, во что превращаются гадкие утята. В гадких уток.)
— Ты же говорил, она красивая? — упрекает миссис Любет сына, потом вздыхает. — Ну что делать — наверное, сойдет.
Для чего сойдет? Для жертвоприношения девственницы, дабы миссис Любет вновь обрела здравие? Но нет, она, похоже, на смертном одре препоручает своего отпрыска моим заботам.
— Бери его, — беспечно велит она из груды белых хрустящих простынь. — Позаботься о нем за меня, Хилари. Кто-то же должен.
Я нервно хихикаю и объясняю, что я не та, — очевидно, рак уже пожевал ей мозг, — но потом соображаю, что меня вполне устраивает замещать принцессу Хилари, захлопываю рот и молча разглядываю силуэт миссис Любет под бледно-голубым больничным покрывалом. Может, она сейчас из-под одеяла достанет священника, обвенчает нас, а когда Малькольм поймет, что я не Хилари, будет слишком поздно.
Миссис Любет что-то великовата — ее ведь сжирают? Впрочем, если приглядеться, силуэт ног неотчетлив. Вот было бы интересно, если б недуги начинали со ступней и продвигались вверх. Наверное, со временем голова становилась бы все горластее.
Невежливо расстраивать умирающую, но все-таки с ее стороны отчасти беспардонно (хоть и естественно) с такой готовностью вручать сына первой же встречной. Я, конечно, хочу его, но хочу ли я о нем заботиться? Разве полагается не наоборот? (Перед глазами вдруг всплывает голова — «Помоги мне…») В животе громко урчит — как неловко, — но перекусить тут нечем, если не считать, конечно, самой миссис Любет.
В конце концов после бесконечной и крайне бестолковой светской беседы миссис Любет довольно нелюбезно с нами прощается. В дверях больницы мы сталкиваемся с мистером Любетом — весь такой важный, на шее стетоскоп.
— А ты что тут делаешь? — набрасывается он на сына. — Тебе учиться надо, если каникулы, это не значит, что можно лодырничать! — Несколько чрезмерная грубость, — в конце концов, мать умирает только раз в жизни (если, конечно, тебе повезло и ей не взбрело в голову опровергать законы физики).
Бедный Малькольм. Надо думать, все несчастливые семьи похожи друг на друга (но каждая счастливая семья, разумеется, счастлива по-своему). [64] Но встречаются ли счастливые семьи — или, если уж на то пошло, счастливые финалы — вне беллетристики?
— У тебя нет чего-нибудь перекусить, Малькольм?
64
Аллюзия на первую фразу романа Льва Толстого «Анна Каренина»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
— По-моему, в кармане куртки яблоко.
Как это интимно — сунуть руку в чужой карман и к тому же извлечь пищу, красивое красно-розовое яблоко, в иной сказке оно было бы вымазано ядом. Но в нашей не так.
— Спасибо.
Мы заезжаем за картошкой с рыбой на улицу Тейта — вот это я понимаю — и съедаем свои кульки с картошкой, припарковавшись на холме Прыжок Влюбленных, откуда ни один Влюбленный в жизни не Прыгал, по крайней мере на памяти ныне живущих. Разумеется, в памяти умерших все может оказаться иначе.
С Прыжка Влюбленных открывается панорама Глиблендса и окрестностей: на запад простираются фабричные долины, на юг — дикие пустоши, на север — пасторальные холмы да леса. Днем небо здесь огромно — виден изгиб гигантского шара Земли. В темноте Глиблендс земным созвездием подмигивает у нас под ногами.
— Как будто… — внезапно говорит Малькольм, хмуря прекрасный лоб, подбирая верные слова, — как будто ты только притворяешься собой, а внутри у тебя совсем другой человек и его надо прятать.
— Да? Не совершенно такой же человек, который за тобой хвостом ходит?
Он странно на меня косится:
— Нет, кто-то другой внутри, и ты знаешь, что людям он не понравится.
— Как толстый человек в худом? И вообще, ты всем нравишься, — увещеваю я, — даже мистеру Бакстеру.
— Это только снаружи, — отвечает он, глядя в лобовое стекло.
Ничего нету (наверное) между нами и Полярной звездой. Малькольму повезло, что он нравится людям снаружи, — вот Чарльза никто не любит, ни снаружи, ни внутри. Малькольм обнимает меня за плечи (о, невыразимое блаженство), говорит:
— Хороший ты друг, Из, — и отдает мне последний ломтик картошки. — Ну, — прибавляет он, — наверное, пора назад.
Не будет, значит, поцелуя, не говоря уж о Прыжках.
— Ну да, — говорю я, давя в себе разочарование.
Я прямо статуя Терпения. Сколько еще молчать моей страсти? Пока мне не отрежут язык, пока сардинный мой серебристый чешуйчатый хвост не раздвоится неуклюжими неподатливыми ногами? Вряд ли стоит тянуть так долго.
Малькольм везет меня домой, и в свете фар на Каштановой авеню я вижу женщину. Элегантное обтягивающее платье из набивного шелка, такое же болеро, шляпка — словно только что с приема в саду, ноябрьским вечером смотрится несообразно. Подол до середины икры, а ноги ниже тоже несообразные, очень мускулистые, как у балеруна.