Человек без свойств (Книга 1)
Шрифт:
— Рассматривая эти ощущения как исследователь, вы увидите в них то же, что увидел бы и банковский служащий! Все эмпирические объяснения лишь кажутся объяснениями и не выводят из круга низшего, чувственно воспринимаемого знания! Ваша любознательность хочет свести мир всего-навсего к механической скукотище так называемых сил природы! Такого рода были его возражения; реплики. Он был временами груб, временами воспламенялся. Он чувствовал, что плохо отстаивал свою позицию, и винил в том присутствие этого чужого человека, не дававшего ему быть наедине с Гердой, ибо с глазу на глаз с ней те же слова прозвучали бы совершенно иначе, вознеслись бы, как сверкающие струи фонтана, как кружащие соколы, это он знал; он чувствовал, что у него сегодня, в сущности, большой день. В то же время он очень удивлялся и злился, слыша, как легко и подробно говорит Ульрих вместо него. В действительности Ульрих говорил отнюдь не как беспристрастный исследователь, он сказал гораздо больше того, на чем готов был стоять, хотя у него и не было впечатления, что он сказал что-либо, чему сам не верил. Кго окрыляла подавленная злость на это. Чтобы так говорить, нужно странно приподнятое, слегка горячечное состояние, а настроение Ульриха было
Ульрих, однако, редко говорил с нею так, как она того ожидала, он обычно насмешливо охлаждал ее, ибо хотя Герда отказывала ему поэтому в доверии, прекрасно знал, что ей постоянно хотелось быть ему преданной и что ни Ганс, ни кто-либо другой не имели над ее душой такой власти, какую мог бы иметь он. Он оправдывал себя тем, что и любой другой настоящий мужчина на его месте подействовал бы на нее избавляюще после мутного грязнули Ганса. Но пока он все это обдумывал и вдруг соотнес и живо почувствовал, Ганс собрался с мыслями и попытался еще раз перейти в наступление.
— В общем, — сказал он, — вы совершили величайшую ошибку, какую вообще можно совершить; вы пытаетесь выразить понятиями то, что порой хоть чуть-чуть, а приподнимает мысль над понятиями; но в этом, наверно, и состоит разница между учеными мужами и нами. Сперва надо научиться этим жить, а потом уж, наверно, научишься думать об этом! — прибавил он гордо, и когда Ульрих улыбнулся, у него вырвалось карающей молнией: — Иисус был ясновидцем в двенадцать лет, ему не надо было стать сперва доктором наук!
Эти слова спровоцировали Ульриха, вопреки его долгу молчать, дать Гансу совет, выдававший осведомленность, которой он, Ульрих, мог быть обязан только Герде. Он возразил Гансу:
— Не знаю, почему вы, если хотите этим жить, не доходите в этом до конца. Я бы заключил Герду в объятия, отбросил бы все опасения своего разума и не разжимал объятий до тех пор, пока наши тела либо не испепелятся, либо, следуя за метаморфозой сознания, не превратятся в самих себя, как мы того и вообразить не можем!
Ганс, уколотый ревностью, взглянул не на него, а на Герду. Герда побледнела и смутилась. Слова «я бы заключил Герду в объятия и не отпускал» произвели на нее впечатление тайного обещания. В этот миг ей было совершенно безразлично, как наиболее последовательно представить себе «другую жизнь», и
Все тем самым опять повторилось сначала, разговор вернулся к исходному положению, и Герда увяла.
Но одно изменилось, Ульрих, хоть он и не подавал виду, немного запутался. Его мысли были далеки от его слов. Он посмотрел на Герду. Лицо ее обострилось, кожа казалась усталой и тусклой. Ему вдруг ясно увиделось в ней что-то стародевическое, хотя оно и всегда, наверно, играло главную роль в той скованности, что мешала ему сойтись с этой девушкой, любившей его. Тут сказалось, конечно, и воздействие Ганса с полуплотским происхождением его мечтаний о содружестве, в которых тоже, пожалуй, было что-то не совсем далекое от стародевического строя чувств. Герда не понравилась Ульриху, и все же ему захотелось продолжить разговор с ней. Это напомнило ему, что он приглашал ее к себе. Она ничем не дала понять, забыла ли она его приглашение или еще помнит о нем, а он не нашел случая тайком спросить ее. Это оставило в нем чувство беспокойного сожаления и вместе с тем облегчения, как бывает, когда минует опасность, слишком поздно распознанная.
114
Обстановка обостряется. Арнгейм очень милостив к генералу Штумму. Диотима делает приготовления к отбытию в беспредельность. Ульрих фантазирует о возможности жить так же, как читаешь
Его сиятельству было крайне желательно, чтобы Диотима набралась сведений о знаменитом триумфальном шествии Макарта, объединившем в энтузиазме всю Австрию в семидесятых годах; он еще хорошо помнил увешанные коврами повозки, лошадей в тяжелой сбруе, трубачей и гордость, которой наполнял людей весь этот средневековый, тяжелый, вырывавший их из обыденности реквизит. Так получилось поэтому, что Диотима, Арнгейм и Ульрих выходили из придворной библиотеки, где они искали материалы того времени об этом событии. Как и предсказывала, надув губы, Диотима его сиятельству, результат никуда не годился; таким псевдодуховным хламом нельзя было уже вырвать людей из обыденности, и красавица объявила своим провожатым о желании порадоваться яркому солнцу и 1914 году, который, далеко-далеко от той истлевшей эпохи, начался уже несколько недель назад. Диотима на лестнице заявила, что хочет пойти домой пешком, но, едва выйдя наружу, они встретили генерала Штумма, направлявшегося к порталу библиотеки и, поскольку он немало гордился тем, что его застали за такой научной деятельностью, сразу же выразившего готовность повернуть и умножить своей особой свиту Диотимы на пути домой.
Поэтому уже после нескольких шагов Диотима обнаружила, что устала, и пожелала поехать. Но свободных экипажей не было видно, и они все стояли перед библиотекой на прямоугольной площади, замкнутой с трех сторон великолепными старыми фасадами и открытой с четвертой, где, перед низким, вытянутым в длину особняком, по блестевшей, как каток, асфальтированной улице мчались автомобили и коляски, не отвечавшие на кивки и знаки, которыми они подзывали их с упорством жертв кораблекрушения, пока не устали или не забыли это делать, после чего только изредка вяло повторяли свои попытки. Арнгейм сам нес большую книгу под мышкой. Этот жест доставлял ему радость, выражая одновременно снисходительное и почтительное отношение к духовности. Он оживленно говорил с генералом.
— Я рад встретить и в вашем лице завсегдатая библиотеки; надо время от времени навещать дух в его собственном доме, — пояснил он, — но сегодня это стало редкостью среди людей с положением!
Генерал Штумм ответил, что он хорошо знаком с этой библиотекой, Арнгейм нашел это похвальным. — Теперь остались почти одни писатели, и нет людей, которые читали бы книги, — продолжал он. — Задавались ли вы, господин генерал, вопросом, сколько каждый год печатают книг? Насколько я помню, более ста ежедневно в одной Германии. И больше тысячи журналов основывается ежегодно! Каждый пишет; каждый пользуется любой мыслью как своей собственной, если она подходит ему; никто не думает об ответственности за все в целом! С тех пор, как церковь утратила свое влияние, нет больше авторитетов в нашем хаосе. Нет модели образования и нет образовательной идеи. При этих обстоятельствах не приходится удивляться, что чувства и мораль дрейфуют без якоря и самый твердый человек начинает шататься!
У генерала пересохло во рту. Нельзя было сказать, что доктор Арнгейм говорил действительно с ним; просто человек стоял на площади и думал вслух. Генерал вспомнил, что многие люди на улице разговаривают, спеша куда-нибудь, сами с собой; вернее сказать, многие штатские, ибо солдата взяли бы под арест, а офицера отправили бы в психиатрическую лечебницу. На Штумма производило неприятное впечатление публичное философствование, так сказать, посреди имперской столицы. Кроме обоих этих мужчин, на площади на солнце стоял еще один немой, и он был из бронзы и стоял на большом камне; генерал не помнил, кого он изображает, да и вообще заметил его сейчас впервые. Арнгейм, поймав взгляд генерала, осведомился, кто это. Генерал извинился. — А ведь его поставили здесь, чтобы мы его чтили! — заметил великий муж. — Но так уж оно, видно, устроено! Каждую минуту мы вращаемся среди установлений, вопросов и требований, зная только последнюю их частицу, и, стало быть, настоящее непрестанно захватывает прошлое; проваливаясь, если можно так сказать, глубже, чем по колено, в подвал минувшего, мы воспринимаем это как самое что ни на есть настоящее время!