Человек без свойств (Книга 1)
Шрифт:
— Видишь, как он от меня прячется! — сказал он Рахили, потирая лоб. — Но ведь сперва я могу показать тебе все другое.
И он стал просто разбрасывать обескураживающие богатства арнгеймовских чемоданов и шкафов перед Рахилью, которая сидела скорчившись на полу и, зажав руки коленями, с любопытством глядела на это добро. Интимный гардероб избалованного тончайшими наслаждениями мужчины был чем-то, чего она еще не видела. Ее барин был, конечно, неплохо одет, но у него не было ни денег на хитрейшие выдумки портных и белошвеек, создателей домашней и дорожной роскоши, ни потребности в таком шике, и даже у ее хозяйки не было ничего похожего на такие изысканные, женственно-нежные и неведомо для чего нужные вещи, как у этого безмерно богатого человека. В Рахили вновь пробудилось что-то от ее прежнего боязливого почтения к набобу, а Солиман, кичась огромным впечатлением, которое он произвел на нее добром своего хозяина, выставлял все напоказ, демонстрировал, как пользоваться всеми приспособлениями, и усердно объяснял все секреты. Рахиль стала уставать, как вдруг ее поразило одно странное наблюдение. Она отчетливо вспомнила, что с некоторых
Она покраснела до корней волос.
Ее мысли не затрагивали этой области, с тех пор как она служила у Диотимы. Великолепие тела ее госпожи глаза ее глотали как порошок вместе с оберткой, без какой бы то ни было связи с мыслями о применении этого великолепия. Ее удовлетворенность жизнью среди высших существ была так велика, что все это время мужчина существовал для столь легко совратимой Рахили вообще не как реальное существо другого пола, а был лишь в романтическом и романном смысле чем-то другим. Благодаря этому возвышенному строю мыслей в ней появилось больше детского, она как бы вернулась к предшествующей половой зрелости поре, когда так самозабвенно восхищаешься чужим величием, и только этим и можно было объяснить, что россказни Солимана, над которыми презрительно посмеялась бы какая-нибудь кухарка, встречали у нее податливость и опьяненную слабость. Но теперь, когда Рахиль сидела на полу и как бы воочию видела перед собой мысль о преступной связи между Арнгеймом и Диотимой, в ней произошел давно уже намечавшийся переворот — пробуждение от неестественного душевного состояния к недоверчивому плотскому состоянию мира.
Она сразу сделалась совершенно неромантичной, немного сердитой, стала решительным телом, которое полагало, что и служанка может когда-нибудь взять свое, Солиман сидел рядом на корточках перед своим развалом, он собрал все, чем она особенно восхитилась, и пытался в виде подарка набить ей карман фартука тем, что туда. вошло бы. Вдруг он вскочил и принялся снова быстро обрабатывать запертый чемодан перочинным ножом. В раже он объявил, что до возвращения Арнгейма получит по его чековой книжке большую сумму, чтобы бежать с Рахилью, — в денежных делах этот маленький безумец разбирался отнюдь не по-детски, но сначала он должен добыть свои документы.
Рахиль поднялась с колен, решительно освободила свои карманы от всех набитых туда подарков и сказала:
— Не болтай! У меня нет больше времени; который час?
Голос ее сделался более низким. Она пригладила фартук и поправила наколку; Солиман сразу почувствовал, что она не будет больше играть в его игру и стала вдруг старше, чем он. Но прежде, чем он успел возразить, Рахиль поцеловала его на прощанье. Губы ее не дрожали, как обычно, а вдавились в сочный плод его лица, причем голову меньшего ростом Солимана она запрокинула и держала так долго, что он чуть не задохнулся. Солиман стал вырываться, и, когда она отпустила его, у него было такое ощущение, словно более сильный мальчик окунул его с головой в воду, и в первое мгновение ему хотелось лишь отомстить за это неприятное насилие. Но Рахиль выскользнула за дверь, и взгляд, который только и догнал ее, был, правда, сначала злобен, как стрела с огненным наконечником, но потом, догорев, стал мягким пеплом, и Солиман начал поднимать с пола вещи своего господина, чтобы убрать все на место, и превратился в молодого человека, который хочет добиться чего-то, что вполне достижимо.
105
Возвышенной любви не до шуток
После экскурсии в горы Арнгейм находился в отъезде дольше обычного. Странно употребление слов «в отъезде», невольно вошедших и в его собственный обиход, поскольку правильно было бы сказать: «дома». По многим такого рода причинам Арнгейм чувствовал, что крайне необходимо прийти к какому-то решению. Его преследовали неприятные сны наяву, строгой его голове дотоле неведомые. Особенно упорным был один; он видел себя и Диотиму, одно мгновение они стояли на высокой церковной башне, и под ними зеленела земля, а потом прыгали вниз. Проникнуть вечером без всякой рыцарственности в спальню супругов Туцци и застрелить начальника отдела было явно то же самое. Он мог бы уложить его и на дуэли, но это представлялось Арнгейму менее естественным; эта фантазия была отягощена уже слишком многими атрибутами действительности, а чем больше Арнгейм приближался к действительности, тем неприятнее росли препятствия. В конце концов можно было и, так сказать, свободно и открыто попросить у Туцци руки его супруги. Но что сказал бы по этому поводу тот? Это уже значило бы оказаться в ситуации, чреватой возможностями выставить себя на посмешище. И даже в том случае, если бы Туцци повел себя гуманно и скандал свелся бы к минимуму, более того, если предположить, что никакого скандала вообще не было бы, поскольку и в высшем обществе начали тогда мириться с разводами, — то все-таки никуда нельзя было уйти от того факта, что старый холостяк ставит себя поздним браком в немного смешное положение, такое же примерно, как супруги, у которых к серебряной свадьбе вдруг родится ребенок. И уж если бы Арнгейм пошел на такое, то ответственность перед делом потребовала бы, чтобы женился он хотя бы на богатой американской вдове или на приближенной ко двору аристократке, а не на разведенной жене чиновника-буржуа. Для него любое действие, даже в области чувственного, было преисполнено ответственности. В эпоху, когда на свете так мало ответственности за то, что ты делаешь или думаешь, как в нашу, такие возражения выдвигало
Тем не менее он действительно предложил Диотиме жениться на ней. Он сделал это хотя бы уже потому, что хотел предотвратить неизбежные при супружеской неверности ситуации, с добросовестной жизнью по большому счету несовместимые. Диотима благодарно пожала ему руку и с улыбкой, напоминавшей лучшие образцы из истории искусства, ответила на его предложение: «Тех, кого мы обнимаем, мы никогда не любим самой глубокой любовью!..» После этого ответа, многозначительного, как манящая желтизна в лоне строгой лилии, Арнгейм не решался вернуться к своей просьбе. Но на ее месте возникли беседы общего характера, где слова «развод», «женитьба», «неверность» и подобные проявляли примечательную склонность фигурировать. Так, например, Арнгейм и Диотима не раз вели глубокую беседу об освещении супружеской неверности в современной литературе, и Диотима находила, что проблема эта освещается совершенно без понимания великого смысла порядочности, самоотречения, героического аскетизма, чисто сенсуалистски, что, к сожалению, в точности совпадало с мнением на этот счет Арнгейма, отчего ему оставалось только добавить, что понимание глубокой нравственной тайны личности ныне почти повсюду утрачено. Тайна эта состоит в том, что не все можно позволить себе. Эпоха, когда все дозволено, каждый раз делала несчастными тех, кто в эту эпоху жил. Порядочность, воздержность, рыцарственность, музыка, обычай, стихи, форма, запрет — у всего этого нет более глубокой цели, чем придать жизни ограниченный и определенный облик. Нет безграничного счастья. Нет великого счастья без великих запретов. Даже в делах нельзя гнаться за каждой выгодой, а то ничего не достигнешь. Граница ость тайна явления, тайна силы, счастья, веры и задачи утвердиться во вселенной, будучи крошечным человеком.
Так излагал это Арнгейм, и Диотима могла лишь соглашаться с ним. Огорчительным в известном смысле следствием таких взглядов было то, что понятие законности приобретало из-за них такую значительность, какою оно уже для обыкновенных смертных существ обычно не обладает. У великих душ есть, однако, потребность в законности. В возвышенные часы чувствуешь вертикальную строгость космоса. И купец, хотя он владеет миром, чтит королевскую власть, дворянство и духовенство как носителей иррационального. Ибо законное просто, как просто все великое, и не нуждается в смышлености. Гомер был прост. Христос был прост. Великие умы снова и снова возвращаются к простым правилам, надо даже иметь мужество сказать — к нравственным банальностям, и в общем поэтому никому так не трудно действовать наперекор традициям, как душам воистину свободным. Такие взгляды, сколь они ни верны, не благоприятствуют намерению вторгнуться в чужой брак. Поэтому они аходились в положении людей, которых связывает великолепный мост с дырой посредине, всего, правда, в несколько метров, но вполне достаточной, чтобы помешать им сойтись друг с другом. Искренне огорчаясь, что у него нет искры того вожделения, которое во всех вещах одинаково и вовлекает человека в безрассудное дело в точности так же, как в безрассудную любовь, Арнгейм начал в этой огорченности подробно говорить о вожделении. Вожделение, по его словам, — это как раз то чувство, которое соответствует культуре ума в нашу эпоху. Ни одно другое чувство не направлено так однозначно на свою цель, как это. Оно застревает, как воткнувшаяся стрела, а не уносится, как стая птиц, во все новые дали. Оно обедняет душу, как обедняют ее расчеты, механика, грубость. Так неодобрительно говорил Арнгейм о вожделении, чувствуя в то же время, что оно шумит, как ослепленный раб в подвале.
Диотима попыталась поступить иначе. Она сделала протестующее движение рукой и попросила своего друга:
— Давайте помолчим! Слово — это великая сила, но есть нечто более великое! Истинную правду, стоящую между двумя людьми, нельзя высказать. Как только мы начинаем говорить, дверь затворяется; слово служит лучше неподлинному общению, говорят в те часы, когда не живут.
Арнгейм с ней согласился.
— Вы правы, самоуверенное слово придает невидимым движениям нашей души произвольную и бедную форму!
— Не надо говорить! — повторила Диотима и положила ладонь на его запястье. — У меня такое чувство, что мы дарим друг другу миг жизни тем, что молчим. — Через несколько мгновений она убрала свою руку и вздохнула: — Есть минуты, когда все скрытые драгоценные камни души лежат на виду!
— Наступит, может быть, время, — дополнил Арнгейм, — и есть много признаков того, что оно уже близко, — когда души будут видеть друг друга без посредничества чувств. Души соединяются, когда разлучаются губы!
Губы Диотимы надулись, образовав подобие искривленного хоботка, погружаемого в цветок бабочкой. Она была в тяжелом духовном опьянении. Легкая бредовость ассоциаций свойственна ведь, наверно, любви, как всем недюжинным состояниям; везде, куда падали слова, загорался многозначительный смысл, приближался как закутанный бог и растворялся в молчании. Диотима знала этот феномен по возвышенным часам одиночества, но еще никогда до сих пор он вот так не доходил до самого предела терпимого духовного счастья; в ней была анархия избытка, легкая, как на коньках, подвижность божественного, и ей несколько раз казалось, что она вот-вот упадет в обморок.