Человек дейтерия
Шрифт:
— Прямо какой-то эгоизм, — проворчал кто-то из студийцев.
— Увы, так оно чаще и получается. Тот, кто не уважает себя, никогда не научится уважать других. И кто не любит себя, тоже вряд ли воспылает любовью к ближнему. Это первый обязательный шажок, а уж за ним непременно должен последовать второй.
— Уважение к окружающим?
— Верно. Потому что в них вы уже сумеете разглядеть себя любимых. И тогда придет сочувствие и соучастие. Придет понимание того, что этот мир един, и что, обижая окружающих, вы обижаете себя.
— И наоборот?
— Наоборот? — Альберт Игнатьевич рассмеялся. — И наоборот, конечно. В любом случае, если вы намерены творить
— А если тайну раскрыть не получается?
— И не надо! Не ломайте себя! — Альберт Игнатьевич развеселился. — Важно, что вы шли к ней, пытались прикоснуться. Тайна потому и тайна, что раскрыть ее удается очень немногим.
— Но как же тогда рисовать?
— А вот так и рисовать! Как Борхес, например. Думаете, он знал, в чем состоит главный секрет живописца? Нет, конечно. Но этот секрет он искал. В каждой из своих картин. И те, кто смотрят на его картины, тоже включаются в поиск. Но как на него наседали невежи! — цвет, фигуры — все не разбери-поймешь! И совершенно ни на что не похоже. Но в том и фокус, что поиск истины дает ключик, с помощью которого каждый может найти что-то свое.
— Прямо-таки каждый? — усомнился сосед Гриши.
— Теоретически — да. Важно, чтобы этот каждый не прошел мимо, сделал хотя бы попытку посмотреть и увидеть. Потому что если он не полный зомби, то и у него в душе отыщется нечто стоящее.
— А что это может быть?
— Да что угодно! Слово, сказанное в нужный момент другом, глаза отца или матери в тот миг, когда вам было плохо, родной дворик или даже ваша детская песочница.
— Песочница?
— Да! Именно песочница! Гениальная картина способна возродить в памяти такое, о чем вы даже не подозреваете. И конечно, это совсем необязательно — то, что на ней нарисовано.
— Портал, — подсказала Ульяна любимое словечко Альберта Игнатьевича.
— Правильно. Для кого-то энергетический, а для кого-то — ассоциативный. То есть как раз связанный с какой-то дверцей в вашей памяти.
— Тогда картина — не ключик, а скорее, отмычка.
— Скажи уж сразу — лом.
Студийцы грохнули смехом.
— Доля правды в этом, наверное, есть, — согласился Альберт Игнатьевич, — только давайте уж лучше будем называть ее ключиком. А сейчас… Сейчас приступим к отбору картин на выставку…
Ребята оживленно загомонили. Город готовился к областной выставке, участвовали все художественные клубы, школы и студии. На выставку грозили привезти немцев с французами. Вслух об этом не говорили, но юные художники знали: все, что понравится посетителям, может быть куплено. А поскольку мероприятие объявлялось благотворительным, это означало, что прибыль от продажи картин поступит на счет детских больниц и интернатов. Между прочим, Альберт Игнатьевич и здесь сказал нужное слово:
— Выставка-продажа — всегда не простое дело. Картин жалко, вы их создавали, вы над ними трудились, а тут приходится отдавать в чужие руки. Но, во-первых, это и было их главным предназначением — уйти
— А нам-то с этого что?
— А у вас под ногами окажется вторая ступенька — более звонкая и именитая. Ступенька вверх, заметьте! Конечно, можно оставить все себе, но тогда и топтаться вам внизу до скончания века. И еще… Пара слов о жадности, — Альберт Игнатьевич оглядел всех искрящимися глазами. — Видите ли, мои дорогие, природа не терпит пустоты, и мир — это сплошные сообщающиеся сосуды. Если вы помогаете и отдаете, то все возвращается сторицей, даже не сомневайтесь. Будут и друзья, и заработок, и многое другое. Если не верите, проведите эксперимент. Напишите в затворничестве сто замечательных картин, заприте их на сто замков и никогда никому не показывайте.
— И что будет?
— В том-то и дело, что ничего не будет! И многие частные коллекции умирают в сейфах швейцарских банков, на веки вечные упрятанные неумными людьми. Уверяю вас, при всех своих миллионах-миллиардах эти люди умирают в несчастье и одиночестве.
— Ага, богатые тоже плачут!
— Да нет, это как раз у них плохо получается. На слезы тоже нужна душевная щедрость, а у них с щедростью чаще всего дела обстоят неважно…
Мало кто понял, что именно имел в виду Альберт Игнатьевич, однако на выставку принесли все самое лучшее. Другое дело, что бородатый руководитель выбирал работы крайне придирчиво. У Степана взял три картины, у Гриши только две. Одной из них был тот самый «Воин», на второй, названной «Миры», Гриша изобразил отца. То есть об этом знал только Степа. Он, собственно, и подсказал сюжет, хотя вряд ли догадывался об этом. Отец на картине Гриши сидел то ли на обрыве, то ли на облаках — сумрачный и сгорбленный. И где-то на отдалении мерцали звезды. И даже не на отдалении, а почти рядом. Чтобы передать ширь и глубину пространства, Гриша сделал все вокруг полупрозрачным — и темный обрыв, и клубящийся кустарник, и отца. И выходило, что две вселенных существуют рядом и врозь, догадываясь друг о друге, но не видя. Одна из звезд сияла почти перед лицом сидящего мужчины. Стоило протянуть руку, и она легла бы ему в ладонь, но отец этого не знал и только хмурил брови, смутно ощущая присутствие чего-то иного.
Ни «Воина», ни картину «Миры» Альберт Игнатьевич комментировать не стал. Но рассматривал их долго, после чего присовокупил к выставочным полотнам. Проводив их глазами, Гриша прислушался к себе и попытался понять, жалко ему или нет расставаться с нарисованным. И вдруг понял, что настоящего расставания как раз и нет. Обе картины врезались в память намертво, обе продолжали жить в груди, в голове. То есть и не картинами это было, а чем-то более значимым, что родилось сразу после написания картин и отложилось подобием фундамента. Ну а в вольное плавание отправлялись только слепки фундамента — хрупкие экспериментальные макеты…
Между тем школьное существование Гриши тянулось своим чередом. Уроки, звонки, учебники, домашние задания… Разве что однажды он подсчитал и ахнул: уже более пяти недель отец его не бил. То есть даже пальцем ни разу не тронул. В классе его тоже теперь не били, хотя место в мальчишечьей иерархии у Гришки оставалось прежним — где-то там, на удаленных электронных орбитах.
— Сам виноват, — вынес вердикт Степа, когда Гриша поделился с ним наболевшей проблемой. — Раньше тебя это устраивало, теперь нет, значит, ломай ситуацию.