Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
Но раз ночью за окнами заухало, зашумело. Витька поднял голову, долго слушал. Вдруг за дверью шаги. Вошел папа со свечой, одетый.
— Волга пошла. Оденься! Идем на балкон!
Витька поспешно оделся, и оба вышли на балкон молча.
Внизу, за садом, двигалось чудовище. Кругом трещало, кряхтело, ухало, стонало. Витьке показалось: движется змей. Он прижался к отцову боку.
«…Теперь отец твой воюет, а придет время — будешь воевать ты».
Витька засмеялся беспричинно и вдруг заорал:
— Эй,
— Тю! С ума сошел? — удивился папа. — Людей перебудишь!
Витька сконфузился.
— Папа, хорошо!
— Хорошо, малый, это верно. Люблю.
Так двое долго стояли они, слушали, как ворчал под горой змей…
В вербное воскресенье Витька ездил к деду в сад. Ездил с папой. Везли вербу освященную деду. На Волге чки шли длинные, по целой версте, на конце острова вздымалась целая гора льдин. Хотелось выпрыгнуть и бежать, бежать, орать. Отец все посмеивался:
— У, какой вертун стал ты!
Сад бурел еще весь голый, но все деревья приветливо махали тонкими ветвями навстречу весеннему легкому ветру. Снег лежал только возле стволов яблонь и возле заборов. Льдины подходили к самому саду — вон за забором внизу ползли, шумели. Дедушка постарел за эту зиму, потемнел, будто согнулся. Но обрадовался крепко — это было видно по его глазам: дедушка моргнул, точно заплакал, когда целовал Витьку. Пока готовили чай, Витька убежал в сад, из сада — на берег. Там, забравшись на камень, стоял долго, смотрел на ползущие льдины. Пришел Филипп, позвал:
— Иди, дедушка зовет!
Отец и дед сидели за кипящим самоваром.
— …переродом засею, а по Чалыкле белотурку думаю пустить.
— Найдешь ли рабочих-то?
— Ну, этого добра много! У меня теперь везде машины работают.
— Хорошо ли машины-то? Поглядеть бы надо съездить.
— И глядеть нечего: все за первый сорт идет.
Дедушка помолчал, подумал о чем-то, поглаживая бороду; Витька заметил: рука у деда стала сухой, желтой, и синие жилки на ней обозначались, вот как на носу. Поглядел дед на Витьку, улыбнулся:
— А внучек как?
— Что ж внучек! — ответил папа. — У внучка дела не надо быть лучше. Намедни сам я в училище был: все учителя хвалят.
— Вот, слава богу, умник!
— В кого же ему дураком быть? — усмехнулся отец. — Дедов внучек-то!
Дедушка потянулся к Витьке, поцеловал.
— Дедушка, а я когда буду воевать?
— Хе, ты все про это. Подожди малость. Твой черед впереди.
Дед опять задумался.
— Надо бы мне самому съездить, поглядеть, направить.
— Ну, куда ты, папаша? Вишь, ты какой кволый стал!
Они заговорили опять про свое, оба бородатые, оба лобатые, суровые, и носы у обоих здоровенные. А Витька опять в сад, и чашку чаю не допил…
Уже в конце весны раз приехал дед из сада домой в город, дрожащий, сумрачный, но весь
— Иван, вези меня за Волгу.
Побледнел тогда Витькин отец.
— Зачем, папаша?
— Хочу в остатний раз на хутора поглядеть. Чую: к осени умру.
О-го-го что было, как сказал он это слово: умру!
— Куда тебе ехать в такую даль? Умрешь дорогой. Здесь в спокое…
А дед бух палкой в пол:
— Вези, тебе говорю!
И разом все примолкли: вот какое в голосе у деда было!
Дня этак через три на волжском пароме — кибитка с кожаным верхом, на рессорах, похожая на большого жука; мужики и бабы боязливо заглядывали под верх:
— Кто это там? Не исправник ли?
А в кибитке, в темноте, борода белеет — большущая, волнистая. Узнали мужики, и шепот кругом пошел:
— Сам Андронов едет! Старик Михайло…
— А это кто высокий с ним?
— Это его сын, Иван.
— А-а-а!..
И все украдкой — на них, на них, этакие смущенные, в полном сознании своего ничтожества. И, наверное, не заметили бы большелобого реалиста в белой парусиновой курточке, что жадно глядел на Волгу, на мужиков, на дальний берег, — жадно, потому что ехал впервые в пустыню. Да нельзя не заметить: чуть реалистик подойдет к борту, из кибитки голос:
— Витька, куда ушел? Утонешь! Иди сюда!
И такой непривычный для слуха голос был, ласковый. Это сам Андронов-то, суровый старик Михайло! А на пароме шепот благоговейный.
— Ишь ты, о внуке как пекется!
— Свое, дорого!
Витька в кибитке, а сам ждет, ждет, ждет: когда же пустыня? Он много думал о ней, ждал.
Она — старуха старая, с сумрачным, свирепым лицом, исхлестанным морщинами, большая-большая, она не пускает человека, она не пускает Андроновых; зимой она дует ледяными ветрами, а летом — зноем и мглой, от которых мертвеет жизнь. Так говорит дед:
— Мы ей — жизнь, она нам — смерть. Ну, только шалишь, мы не поддадимся!
Витька ждал: он увидит эту пустыню, что посылает мертвящие ветры. Заглянет в ее сердитые глаза. Пусть боязно это, но заглянет.
Паром пристал к берегу. Через песчаные прибрежные отмели поехали Андроновы, и колеса кибитки глубоко тонули в песке. Потом дорога — между талами, потом по берегу потянулись немецкие колонки — аккуратные домики, скучные кирки, за колонками — хутора, и везде вокруг хуторов и колонок — поля, поля, поля…
— Дедушка, где же пустыня?
— Дальше, миляк, дальше! Теперь пустыня отодвинулась, мы ее шуганули. Бывало, едешь здесь — ни тебе посева, ни тебе кустика, ни тебе хутора. Типчак один желтел, да ковыль, да бурьян, да кое-где лесок. А теперь, гляди-ка, благодать какая! Отодвинули пустыню.