Человек и пустыня (Роман. Рассказы)
Шрифт:
Вечерами, в определенный час, в тулупе нагольном выходил Степан на тропку и медленно брел вокруг корпусов. По ночам никто не ходил воровать, потому что жгеляне боялись Степановых крепких кулаков. Воровали только днем, открыто. А днем Степан спал.
Как-то февральской очень лунной ночью Степан услыхал: за лесом звонит колокольчик. Степан остановился, сдвинул с уха шапку, чтобы не мешала слушать. Колокольчик ближе, ближе, и из леса выехала по дороге черная лошадь с черным возом. Лошадь подъехала к заводскому
— Кто едет?
С облучка слез ямщик, весь заиндевевший, сказал:
— Сторож, что ли, ты? Начальника вам привез нового. Принимай.
И, обернувшись к саням, сказал:
— Ну, Яков Микифорыч, вылезай.
В возу зашевелилось, и кто-то, закутанный в тулуп, вылез, отвернул ворот, сказал:
— Э-э, все мертво. Что ж свету-то нигде нет?
Степан хмуро:
— У нас, поди, два года света нет.
Человек, закутанный в тулуп, стуча тяжелыми сапогами, поднялся на крыльцо. Скрипнул дверью, отворяя.
— Что, заперто здесь?
— Не заперто. Заходи. Да оно все одно, что здесь, что там — одинакова сласть — волков морозить. Не топят у нас.
И, понизив голос, Степан сказал:
— Поди-ка попляши в сапогах-то. И засмеялся.
Ямщик сказал, тоже смеясь:
— Он и дорогой-то ежился. Все спрашивал, скоро ли доедем?
— А чей такой?
— А пес его… Меня по наряду из Синюшкина взял. Ваш чей-то. Сычевым прозывают, Яков Микифорыч.
Степан встрепенулся.
— Яков Сычев?!
И побежал в дверь.
Через полчаса — на кухне в белом доме топилась плита, а возле нее сидел Яков Сычев и, положив ноги на дверку духовки, грелся, расспрашивал.
Степан неуклюже говорил:
— Умерли. Ушли. Убежали. Только губахтер здесь. И Мирон Евстигнеич.
И подивился Степан: приехал ночью, в мерзлых сапогах, чудной такой… а говорит: «Поставлю завод».
Зашумела, загудела Жгель, когда утром прошла весть из избы в избу:
— Рабочих собирают на завод.
Приходили к конторе толпами. Правда, на дверях записка: «С первого числа будет производиться запись».
А глянешь в окна — там и бухгалтер Матвеич на месте, и два конторщика, и сам Яков Сычев, тот прежний Яшка. Только не такой верткий, и собачьи морщины по сторонам рта, и стрижен по-солдатски.
— Ай да Яков, в тузы полез!
— Это и раньше было видать — до хороших делов дотяпается.
Стояли долго, переглядывались удивленно. Хотели зайти в контору спросить, правда ли пойдет завод, но, помня строгие каркуновские времена, стеснялись, посылали один другого. Но Сычев сам вышел. С крыльца заговорил:
— Поставим. Поведем. Спасем…
И после, когда расходились, видели: к конторе шел и сам Каркунов.
Что было в конторе — бухгалтер и конторщики рассказали своим женам, а жены соседкам, и вся Жгель узнала:
— Пришел — и прямо к Сычеву.
К весне запыхтело в машинном отделении, и раз утром, без четверти семь, как бывало, затрубил над Жгелью знакомый басовитый гудок. Лентой — не очень плотной, не как бывало, — пошел народ к заводу. Дня через два, вечером, над крышами здания загорелся и зашумел белый ровный огненный столб. Два с половиной года таких столбов Жгель не видала…
А через месяц, в воскресенье, в ограде староверской церкви хоронили Мирон Евстигнеича. Небольшая толпа собралась у могилы.
Отец Павел и начетчики пели уныло. Старики в черных кафтанах поставили гроб на веревки и стали спускать в могилу. Толпа усиленно закрестилась.
— Готово?
— Готово. Стоит. Вынай веревки.
Слышно было, как зашуршали веревки о гроб.
— Вечная память. Вечная память.
Отец Павел нагнулся, поднял горсть свежевырытой земли и бросил в могилу. Еще нагнулся и опять бросил. И еще. Тогда вся толпа, толкаясь, заспешила, бросая землю горстями в могилу.
Потом заработали лопаты, и комья стали падать на гроб, гулко стукая.
— А-а, человек-то какой был…
— Ждал, ждал, что вернут, — не дождался. Как пустили завод, так сразу и сломился.
— Заговариваться стал. Ходит один и вот говорит, вот говорит, будто спорит с кем.
— Не по нутру было.
— Знамо, не по нутру. Ты гляди, какой властный был, а тут, гляди, в ничтожность какую произошел. Кому не доведись.
— И поминок-то не будет, говорят.
— Какие поминки?
— Жил, жил и умер…
— И-хи-хи, жисть наша…
— Гляди, молодые-то никто не пришел. Старые только…
— Куды молодым? Все вон в мяч побежали играть. А которые на огороды.
— И никому невдомек, что хозяин помер. Вот народ пошел!
1925
ЦВЕТЕТ ОСОКОРЬ
Вода в этом году поднялась так высоко, что стан пришлось перенести на Гремучую гриву — в полуверсте от сторожки лугового стражника Власа.
Когда выгрузили из лодок сети, переметы, вентеря, верши и все рыбацкое имущество, сварили кашицу и на самом высоком месте гривы под раскидистым, изуродованным ветрами осокорем уселись завтракать, старик Кондрат сказал: