Человек и пустыня
Шрифт:
— Бабушка, ты на меня сердишься?
Бабушка вместо ответа вдруг заплакала. Опустилась на стул, качала головой из стороны в сторону, говорила будто про себя:
— Что это, господи? Муж на старости годов покинул, сын не слушает, внучка сгубить хотят. Головушка моя бедная!
Витька поднялся на локте, смотрел на бабушку пристально: ему было очень жалко ее.
— Бабушка! — позвал он.
Ему хотелось утешить ее.
— Бабушка, я не буду больше.
— Чего ты не будешь? Маненький ты, ничегошеньки ты еще не понимаешь! Все будешь делать, что велят тебе… Эх, головушка моя! Вот отдадут тебя в училищу, а там ты и бога забудешь! Вот они, учены-то, ни середы, ни пятницы не блюдут: молоко хлещут, мясо лопают. Ровно собаки.
Жалко было бабушку Витьке. Он подумал про училище. И в
Ну что ж, с того вечера и пошли в доме ссоры да розни. Дом замолк. Бабушка, мама, папа не шутили, не разговаривали; бабушка смотрела на Витьку затаенно-сердитыми глазами, будто он причина зла. От хозяев перешло на прислугу. Фимка говорила приглушенно, не смеялась. Старухи на кухне все шептались. Кухарка Катя сердилась на всех и раз при Витьке ударила кошку ухватом. Витька капризничал, говорил дерзости Семену Николаевичу.
Вдруг — это было утром, когда во всем доме особенно занудилось, — на дворе затопала лошадь. Витька к окну. У крыльца стояла большая коляска, а из нее вылезал кто-то белобородый, в картузе. Витька взвизгнул:
— Дедушка!
И опрометью бросился на крыльцо. Дедушка уже поднимался по лестнице. Витька повис у него на руке.
— Подожди-ка, подожди, — отстранил его дедушка, — целоваться потом будем.
«И этот!» — с отчаянием подумал Витька.
Дедушка уторопленно шел по лестнице. В доме забегали. Отец и мать шли навстречу дедушке… Все — почти молча — пошли в столовую. Туда же пришла и бабушка. Она поклонилась деду в пояс.
— Здравствуй, Михайло Петрович!
Дед сказал:
— Здравствуй!
А на бабушку поглядел мельком.
— Ну, в чем у вас тут зарубка? Дом, что ли, проваливается?
— Да вот насчет Витьки, — торопливо сказал отец.
— Ну?
— Вот я… — Отец вдруг повернулся к двери и крикнул: — Фимка!
В момент Фимка была здесь.
— Возьми-ка Витьку, идите погуляйте в саду.
Витька хотел закапризничать, но увидел суровые лица и не посмел.
Он пошел с Фимкой в сад. Из окон дома несся сердитый говор, и кто-то кричал тоненьким скрипучим голоском. Витька удивился.
— Это бабушка сердится, — сказала Фимка. — Идем, идем отсюда.
Когда они вернулись, ни дедушки, ни отца не было дома. А у бабушки и у мамы глаза были заплаканы. Витька затомился, не мог ни играть, ни есть. И не мог понять, что происходит. Обедали только вдвоем: мама и Витька. Лицо у мамы было помятое.
— Ну, сынок, наделал ты забот!
— Почему, мама?
Она не ответила, махнула рукой; Витька, томясь, пошел к бабушке. Бабушка стояла на коленях перед иконами, кланялась в землю. И все лампады были зажжены, как на пасху.
— Отврати, господи, — шептала бабушка, — отврати…
Казалось Витьке: тяжелое несчастье наваливается на дом.
Вечером дедушка опять приехал. Витька боязливо пошел ему навстречу. Вдруг — свет: дедушка улыбается!
— А ну иди, иди, заноза, иди сюда!
И поцеловал внука в лоб, в щеку, в другую.
— Это ты что же бабушке дерзишь? А? Еще ничего не видя, уже нос воротишь?
— Я, дедушка, ничего… Я бабушку люблю.
— А меня?
— И тебя люблю. Ты золотой, а бабушка серебряная.
— А, дурачок…
Отец, как увидал дедушкину улыбку, просиял, а весь день был туча тучей.
И бабушка приплыла. И показалось Витьке, будто похудела она сразу, и тревожно глядели ее глаза.
— Ну что? — спросила она.
— Что ж, был и советовался, — сказал дедушка, усаживаясь.
Все сели. Витька с удивлением смотрел на торжественные, напряженные лица…
— Ну, явился к нему. «А, Михаил Петрович, рад тебя видеть! Как жив-здоров?» — «Так и так, Евстигней Осипович, к вам за советом пришел, как вы голова, можно сказать, так вот… насчет внука». — «Что такое?» — спрашивает. «Внука хотим в большую учебу отдать, а сомневаемся, будет ли угодно богу». — «В какую учебу?» — «Да вот в еральное, что в сапожниковом доме». А он прямо с первого слова: «Это дело хорошее». — «Ой ли, хорошее? Мы боимся, не вышло бы пагубы. Учат-то кто там? Табашники да бритоусцы. Боимся, как бы бога не забыл впоследствии времени али табак не научился курить. Ведь вон, иду я намедни, а они — эти самые ералисты — собрались за углом и покуривают. Вот тебе, куда дело глядит». — «А ты, говорит, на это дело не смотри. Насчет бога да табаку и у них в училище строго. И сами вы за этим присмотрите, в струне мальчишку будете держать. А без науки теперь нельзя: наука — первое дело». — «Мы вот так кумекаем, не лучше ли попросте? Жили мы неучёны, а капитал нажили. Не такой ли дорожкой и ему идти?» — «Э, говорит, нет! Времена не те. Теперь жизнь много требует. Вот и я — нет-нет да посетую: мало меня учили». — «Что вы, говорю, Евстигней Осипович, образованней вас во всем городе никого нет». — «Это по нашей дикости так кажется. Я-то вот сам чувствую, как много мне надо учиться. Ну, что там, отдавайте». Тут Настасья Кузьминична объявилась: «Пожалуйте чай пить». За чаем я ему про начетчика нашего. «Начетчик не советует: совратится, говорит». А Евстигней Осипович даже рассердился: «Вот у меня то же было. Покойный родитель хотел меня в Москву отдать — тетка там жила, учиться — простор. Так эти наши греховодники: «Не моги отдавать, совратится, древлего благочестия лишится». Так и сбили родителя». Ну, побеседовали мы еще с ним, — перебил ведь он меня иконами-то. Из Москвы привез две: Смоленскую, новгородского дела, и Николу, письма строгановского. Ну что за иконы!..
— Так как же насчет Витьки-то? — не утерпев, перебил дедушку Иван Михайлович.
Старик покосился на сына.
— Что же, надо быть, придется отдать. Видно, быть по-твоему!
Застонала бабушка:
— Ну, пропала его головушка! Родили его на горе горькое!
Дед глянул на нее сурово:
— Помолчи, баба! Все мы родимся на горе горькое. Тут главное дело в тебе будет, Иван! Чтоб ты его в струне держал.
— Дедушка, я буду реалистом? — закричал Витька, не утерпел.
— А, ты тоже здесь? Будешь ералистом. Только покуда говорят старшие, свово носа в разговор не суй.
Витька выскочил из комнаты, задыхаясь от восторга. И темным коридором, потом по лестнице вниз, в кухню. Там — за столом — пять темных женщин сидят у самовара. Заулыбались навстречу Витьке искательно. Витька им в лицо:
— А меня отдают в реальное!
Лица у старух вытянулись, глаза глянули испуганно.
— Дедушка сказал: отдадут.
И, попрыгав, он бросился назад в дверь, по лестнице — вверх, и коридором — в комнаты. Дед, бабушка, отец и мать тихонько разговаривали. Витька с разбегу прыгнул к деду и схватил его за шею, спрятал свое счастливое лицо в его бороде.
— Что ты, дурачок? Ну? Ишь радуется! Несмышленыш еще…
Он осторожно прижал к себе Витьку и весь улыбался.
— Я каждый день на лошади в училище буду ездить, — выпалил Витька.
— Это как придется, — улыбнулся дед.
И, помолчав немного, сказал:
— Дед-то без порток в его пору щеголял, а внучек-то… обязательно ему на лошади. Да-а! А тятяша-то мой в лаптях в город пришел… Эге-ге-ге, времена-то как меняются!
…Боялся Витька попов, как бога. Боялся их волосатых голов, их голосов ревучих, рад был убежать и спрятаться где-нибудь в уголке сада, когда они толпой приходили в дом. Но хорошо было: на него никто не смотрел, с ним никто не говорил, когда приходили попы прежде. А вот на этот раз только ради Витьки дед с папой и решили отстоять обедню в дому по случаю начатия большой Витькиной учебы. Все эти дни, как узнал Витька про реальное, — узнал, что он теперь законный ученик приготовительного класса, — небывалое торжество захватило его от пят до маковки. Пусть бабушка поплачет, ежели ей хочется, а Витька — реалист! Вот только эти попы! Затомился Витька, когда увидал, что в зале занавешивают скатертью портрет барина-трубокура, а в дальней комнате — в молельной — перед темной большой иконой владычицы накрывают стол широкими полотенцами, зажигают все лампады; бабушка, мама, старухи, Фимка надели сарафаны, мама даже шелковую белую шаль надела. И на Витьку надели сапоги с высокими голенищами и черный кафтанчик-сорокосборку — сорок сборок в талии. Мама велела Фимке расчесать Витьке голову и погуще намазать волосы деревянным маслом. Неловко и чуть страшно стало Витьке. Дед и Филипп приехали из сада, оба суровые и торжественные. Дед увидал внука, спросил ласково-сурово: