Человек из пустыни
Шрифт:
— Если мы серьёзно решили насчёт маленьких ручек, то я, пожалуй, воздержусь, — улыбнулся он.
Он пил ароматный асаль с густой розово-бежевой пенкой, и она оставалась в углах его губ. Илидор, сняв её поцелуем, достал из кармана плоский бархатный футлярчик размером с пол-ладони и положил его перед Марисом.
— Что это? — улыбнулся Марис.
— Открой, — сказал Илидор.
В футлярчике был альгунитовый браслет из плоских звеньев, лежавших друг на друге внахлёст, как чешуйки. Губы Мариса дрогнули, а глаза засияли.
— Я пока не знаю, что решит суд, — сказал Илидор. — И как всё сложится. Но мне хотелось бы знать,
Лицо Мариса осветила мягкая улыбка. Накрыв руку Илидора своей, он проговорил:
— Мы знакомы с тобой уже семь с лишним лет, и я, признаться, уже начал беспокоиться, что так и не дождусь от тебя этих слов, старина. — Надев браслет и полюбовавшись им у себя на запястье, он вздохнул и сказал: — Ну разумеется, я согласен, любимый. Уже семь лет, как согласен. — Взглянув в излучающие радость глаза Илидора, он усмехнулся. — Ну, что — с этого часа и навек?
— Душой и телом, — сказал Илидор, сжимая его пальцы.
Они долго гуляли по пешеходным зонам, плыли над пропастью улицы, прижавшись друг к другу, на «любовной лодке» и самозабвенно целовались. Взглянув на часы, Илидор вздохнул:
— Мне скоро лететь, малыш… Я ещё хотел заглянуть в больницу к Лейлору.
— Пошли вместе, — предложил Марис.
— Только лучше поедем на экспрессе, — кивнул Илидор. — Так быстрее.
В отделении для коматозных больных царила мёртвая тишина и строгий, стерильный, глубокий покой. Здесь не имело значения, тепло или холодно на улице, лето сейчас или зима: здесь всегда поддерживалась постоянная температура и влажность. В капсуле под прозрачной крышкой воздух был стерилен, жизненные функции регулировались аппаратурой, а поверхность, на которой лежал больной, периодически массировала соприкасающиеся с ней части его тела мягкими валиками — для предупреждения пролежней. Илидор долго смотрел в лицо под прозрачным пластиком, и между его бровей пролегла суровая и горькая складка. Приложив пальцы к губам, а потом к крышке капсулы, он сказал:
— Я люблю тебя, пузырёк. Выздоравливай, малыш… Возвращайся.
Марис поставил на тумбочку подаренные ему Илидором цветы.
— Можно, я оставлю их Лейлору?
Илидор кивнул.
Глава 25. Ущелье Отчаяния
Лейлор шёл по длинному белому коридору без дверей и окон, в котором свету взяться было неоткуда, но, несмотря на это, в нём было светло: казалось, светились сами стены, потолок и пол. Сам не зная, зачем он идёт, Лейлор всё-таки шёл вперёд, где, как ему казалось, должна была находиться какая-то дверь. Белая тишина окружала его, он не слышал даже собственных шагов. Бредя по колено в этой тишине, он обводил взглядом однообразную белизну стен и потолка, и не было никаких признаков окончания этого коридора длиной в целую вечность.
Дверь оказалась перед ним так внезапно, что Лейлор на мгновение остолбенел: она как будто выскочила на него из ниоткуда. Это был конец коридора. Открыв дверь, Лейлор оказался в белой комнате, посреди которой стоял белый овальный стол на изогнутых ножках и два белых стула. В этой комнате имелось окно, сквозь которое лился солнечный свет, и Лейлор, обрадовавшись, бросился к нему. За окном раскинулся прекрасный цветущий сад с усыпанными снегом лепестков дорожками, а на залитой солнцем лужайке качался на качелях ребёнок лет пяти, голубоглазый, со светло-русыми кудряшками, в голубом костюмчике и белых башмачках. Засмотревшись на него, Лейлор не заметил, что в комнате он был уже не один: у стола стоял лорд Дитмар в чёрном костюме с белым воротником и манжетами. Обрадованный Лейлор хотел броситься к нему, чтобы прильнуть к его груди, как когда-то в детстве, но во взгляде лорда Дитмара было столько горечи и укора, что Лейлор замер в скорбном недоумении.
— Что же ты наделал, милый мой, — проговорил лорд Дитмар тихо и устало.
От печального звука его голоса Лейлора охватила тоска и тяжёлое, леденящее чувство вины, от которого нельзя было никуда спрятаться. Оно повисло на нём, как тысячетонная каменная глыба, мысли застыли, а язык онемел, и Лейлор не мог найти ни одного слова в своё оправдание.
— Нет, дружок, я не рад видеть тебя, — проговорил лорд Дитмар тихим, надломленным голосом, с бесконечной печалью. — Могу ли я радоваться тому, что ты прежде времени пришёл сюда, собственной рукой оборвав свою юную жизнь? Нет. Я испытываю только горе и боль за тебя, моё неразумное дитя, а мысль о том, на что ты себя обрёк этим поступком, приводит меня в ужас. А самое страшное в том, что я ничем не могу тебе помочь, дорогой.
Каждое его слово вонзалось в сердце Лейлора, как ледяной клинок. Слушая его голос, Лейлор при этом чувствовал и его боль — невыносимую, непередаваемую, безмерную, от которой мертвела душа и руки повисали, как плети, а за стеной этой боли пульсировала открытой кровоточащей раной любовь.
— Посмотри сам, что ты наделал, — сказал лорд Дитмар.
Только сейчас Лейлор увидел, что одна из стен комнаты исчезла, и за ней оказалась сумрачная больничная палата, тускло освещённая небольшим светильником над изголовьем капсулы жизнеобеспечения. Сквозь прозрачную крышку капсулы Лейлор увидел и узнал собственное лицо с закрытыми глазами, с торчащими изо рта трубками, покрытое восковой бледностью, а на голове у себя он разглядел шлем с отходящей от него массой тонких проводов. Рядом, прильнув щекой к крышке капсулы, плакал отец, и его боль Лейлор тоже чувствовал своей обнажённой душой, как свою собственную. Он хотел броситься к отцу и обнять его, но его ноги не повиновались ему, как будто вросли в пол. К окну палаты прильнула, наблюдая, холодная чернота, и от неё веяло ужасом и безысходностью. Это смерть заглядывала в окно, догадался Лейлор, и его охватил тягучий, парализующий страх. Отец, гладя ладонью прозрачную крышку капсулы, с болью смотрел в лицо под шлемом, и по его щекам струились слёзы, а глубоко внутри мучительно пульсировала такая же, как у лорда Дитмара, рана — любовь.
— Детка, — издалека донёсся до слуха Лейлора его дрожащий от слёз голос. — Зачем?.. Что ты наделал… Ах, что ты натворил!
Его боль оглушала и ослепляла Лейлора, прожигала насквозь, и его душа отзывалась на горе отца вибрацией невыносимой скорби, вины и раскаяния, но исправить он ничего не мог.
— Папа, я здесь, — повторял он.
Отец не слышал его и ронял на крышку капсулы слёзы, но каждая из них падала не на прозрачный пластик, а на изнемогающую, открытую для Высшего суда душу Лейлора, обжигая её, как капля кислоты. Дверь палаты открылась, и вошёл Раданайт в чёрном костюме и сапогах, с коротко остриженными волосами. В руках у него был поднос с двумя чашками чая и двумя тарелками с какой-то запеканкой. Лейлор услышал его далёкий, звучащий как бы сквозь слой ваты голос:
— Надо перекусить, малыш. У тебя с самого утра не было во рту ни крошки.
Поднос стоял на тумбочке, а отец всё плакал, лёжа на крышке капсулы. Руки Раданайта опустились ему на плечи.
— Оставь меня, — всхлипнул отец.
«Это я виноват. Это целиком и полностью моя вина», — вибрировала чья-то боль, охватывая всю Вселенную. От этой боли гасли звёзды, умирали планеты, обращались в пыль целые галактики, и всюду наступала темнота и холод. Уничтожающее миры, сметающее всё на своём пути яростное воинство возглавляли одетые в чёрные плащи из боли беспощадные генералы, и их разрушительный полёт оставлял за собой только мрачную чёрную пустоту. «Мне не нужен мир, в котором нет тебя», — под таким лозунгом неслось это воинство, Главнокомандующим которого был облачённый в вечный траур король Раданайт.