Человек, который хотел понять все
Шрифт:
Что это было: оставшийся от прошлой жизни инстинкт самосохранения или замысел того, кто все это придумал?… Так или иначе, но загадка человеческой смерти оказалась не разрешена, а отодвинута, и причем всего лишь на один шаг.
– Так что же является главным орудием Педагогической Науки в исправлении заключенного?
– Молчаливое обдумывание ошибок, господин Педагог.
– Пра-авильно, 17-ый, пра-а-авильно… А зачем же заключенные тогда работают?
– Чтобы ошибки обдумывались… э… лучше?… нет, подождите… э… крепче?… нет, не то… сейчас… секундочку… ЭФФЕКТИВНЕЕ!
– Молодец! Отлично!
А вот одиночество Франц переносил неожиданно легко. Трудно было лишь в первые дни, когда урки избивали его каждый
Однако жизнь на Втором Ярусе непрерывно занимала головы заключенных реакцией на внешние раздражители, так что времени на собственные мысли попросту не оставалось. А в редкие свободные минуты Франц составлял и тщательно соблюдал «расписание мышления», никогда не возвращаясь к одной и той же мысли дважды и отводя более половины времени на бездумно-интеллектуальные развлечения, типа придумывания шарад, ребусов и шахматных этюдов.
Месяца через два после своего прибытия на Второй Ярус Франц привык почти ко всему: к бессмысленной работе, к безликой жестокости охраны и персонифицированной жестокости урок. Он перестал замечать жару и грязь; потеряв шесть килограммов веса, притерпелся к местной еде. Он даже нашел компромисс с попыткой Системы лишить его собственных мыслей, отведя на них вторую половину воскресенья, когда остальные заключенные готовили домашнее задание (Франц мог запомнить всю необходимую ерунду за один час, вместо отведенных на это пяти).
Единственным, к чему он привыкнуть не смог, была невозможность хоть на минуту остаться одному.
Их 21-ый Поток, так же как и остальные потоки остальных секторов, состоял из центрального зала, где происходили вечерние переклички;
«спальной» камеры с двухэтажными кроватями и подсобных помещений, как то: бесполезной курительной комнаты (урки все равно курили в камере); читальной комнаты (где имелся полный комплект учебников по философским предметам); а также туалета, куда заключенные ходили только днем (на ночь камеру запирали, так что приходилось пользоваться парашей – большим баком без крышки, ставившимся в камеру перед отбоем).
Мест, где человек мог бы уединиться, предусмотрено не было. Даже разделительные перегородки в туалете доходили только до пояса, а кабинки не имели запоров и закрывались качающимися, как иногда в барах, дверями… продуманность деталей поражала воображение! Ко всему этому Франц оказался не готов, ибо никогда, ни с кем не делил комнату, даже с женой (та спала очень беспокойно и будила его по три раза за ночь).
Невозможность уединиться странно подействовала на характер Франца: ему стало казаться, что окружающие следят за ним, вступают в разговоры, ждут от него ответов на свои вопросы… словом, не оставляют ни на минуту в покое! Чтобы защитить свое "я" от постороннего внимания, он стал агрессивен. С урками, конечно, Франц на рожон не лез, однако стал огрызаться на замечания Вонючки или Огузка. К последнему он испытывал физическое отвращение, и кончилось это дракой, после которой оба ходили с разукрашенными синяками физиономиями.
Осознав, в конце концов, психологическую причину своей агрессивности, Франц смог лучше контролировать себя, и после драки с Огузком срывов у него не случалось.
В его характере произошли и другие изменения: он стал ленив и с удовольствием отлынивал от работы, мог с легкостью соврать или даже украсть.
Может, ослабление моральных устоев явилось следствием усердной работы на теоретических… нет, кроме шуток, а? Он стал вставлять в свою речь множество ругательств, а чувство жалости притупилось у него почти до нуля. По своему собственному сравнению, Франц превратился в интернациональный вариант Ивана Денисовича из одноименной повести русского писателя Солженицына.
Минус, конечно, кротость солженицынского персонажа.
– Эй, Профессор!
– Чего тебе?
– Ты что, опять от Починки Инвентаря увернулся?
– А пошел-ка ты, Огузок… рожу разобью!
Новичка привели во время пятнадцатиминутного перерыва перед перекличкой, формально отведенного на прослушивание вечернего обращения Администрации.
Громкоговорители принудительного вещания висели во всех комнатах, включая туалет, однако слушать заключенных никто не заставлял, и все разбредались кто куда: курящие шли в курилку, некурящие – болтали в центральном зале или спальной камере. Разговоры велись предельно бессмысленные («Эх, послали б нас с послезавтрева на папайю, вот бы накушались…»), так что Франц в общей беседе не участвовал. Деться ему, однако, было некуда, ибо выйти за пределы Потока он не мог – внешняя дверь запиралась сразу же после вечерней прогулки.
В тот вечер, лишь только Чмон завел свой любимый рассказ об изнасиловании четырех малолетних девочек, внешняя дверь с лязгом отворилась, и в камеру вошел новичок – толстый парень лет двадцати пяти с испуганным выражением на тупом лице. Под мышкой он держал комплект постельного белья. «Здравствуйте», – боязливо сказал новичок. «Заткнись, гадина! – неприязненно отвечал Чмон. – Еще раз перебьешь – выдавлю глаз». Парень помертвел и в растерянности отошел в сторону. Франц наблюдал за ним издали – толстяк переминался с ноги на ногу у стены и вид имел жалкий, потом робко отворил дверь и вошел в спальную камеру.
Выждав минуты три, Франц, сам не понимая, зачем, последовал за ним… новичок его, на самом деле, не интересовал: тупость и трусость были написаны на толстом лице парня заглавными буквами.
Когда Франц вошел в камеру, «разборка» шла уже на полную катушку: Чирей, прижимая трепещущего толстяка к стене, левой рукой держал его за горло, а правой размеренно бил по щекам: «А ну, снимай штаны, пидор! Снимай, тебе говорят…» – приговаривал он в такт пощечинам. Моджахед со скучающим лицом наблюдал за происходившим со своей койки, сапоги его валялись рядом – очевидно, урки взяли новичка в оборот в форсированном варианте. «Не хочу снимать… Пусти…» – хныкал толстяк. «Это как же ты, козел, не хочешь? – орал Чирей. – Да я тебя сейчас…» Было видно, что парень держится из последних сил.
Как всегда в подобных случаях, вмешиваться не имело смысла: спасти новичка от печальной участи никто, кроме него самого, не мог – а вот неприятности для вмешавшегося могли выйти колоссальные. Да и не собирался Франц вмешиваться, не собирался до тех пор, пока не услыхал собственный голос: «Пусти его, Чирей, чего пристал, дай человеку на новом месте оглядеться…» Дернул же черт его за язык!… реакция на эти слова превзошла все мыслимые ожидания. Чирей отпустил новичка и резко повернулся к Францу, а Моджахед, путаясь в простыне, вскочил с койки: «Ты зачем, гад, не в свое дело лезешь?… Убью!» Франц отскочил и быстро огляделся: Дрона и Чмона в камере не было. Что ж, Чирея он не боялся: реальную угрозу представлял лишь Моджахед… да и тот, запутавшись в простыне, проспотыкался метра два по направлению к Францу и упал на одно колено. «Потом все равно изобьют, – мелькнуло в голове Франца, – так хоть сейчас…» – и он с наслаждением, изо всех сил врезал ногой Моджахеду под подбородок.