Человек, который видел сквозь лица
Шрифт:
Так принесет ли мне облегчение смерть?
Сильно сомневаюсь.
Если она выражается в том, что ты ничего не стоишь в глазах окружающих, то я уже давным-давно умер. Даром что живой, я – мертвец, которому разве что не кладут цветы на могилку. И чтобы принести мне подлинное утешение, смерть должна избавить меня от мучительного сознания собственного ничтожества. А как в этом убедиться?!
– Ну-ка, вылезайте из своего домика, пора кушать!
Я откинул одеяло, и Соня поставила мне на колени поднос с ужином. Я смотрел на нее с мрачным подозрением.
– Огюстен, я поговорила с врачом: теперь вам разрешается ходить, можете даже гулять по коридору.
– В
– У вас есть халат, он висит за дверью в ванной.
Я неохотно, почти с отвращением, поел, мысленно спрашивая себя: к чему участвовать в этой комедии, кормить столь бесполезное существо?!
В результате, из гордости, я не доел ни одно блюдо. И не столько желая наказать себя, сколько стремясь убедиться, что я могу принудить к повиновению это проклятое тело, этот организм, наделенный бесполезными жизненными силами. Оставив почти полные тарелки, я слегка воспрянул духом, почувствовал уважение к собственной персоне и зашел в ванную, где облачился в махровый купальный халат сомнительной белизны, с вытертым до основы воротником. Зеркало предъявило мне нелепое существо с худыми ногами под обвислыми полами просторного халата – точь-в-точь опрокинутый тюльпан с парой хилых пестиков.
Я прогулялся по коридору, заглядывая по пути в полуоткрытые двери других палат. Все телевизоры были подключены к новостным каналам, на всех экранах одна и та же картинка – Шарлеруа, Шарлеруа во время драмы, Шарлеруа после драмы, министры, шествующие по площади Карла Второго, сам король, возлагающий венок на паперти Святого Христофора. Восемь погибших, двадцать пять раненых. Далее шла нарезка из международных откликов на это событие, соболезнования от президента США, от президента России и прочих, все они выражали их, стоя у своего знамени. Это был настоящий конкурс сочувственных речей и призывов к братству народов. Шарлеруа стал центром всего мира.
Тут я вспомнил, что у меня самого в палате есть телевизор, вернулся и нажал на кнопку пульта. Увы, экран, подвешенный к потолку, сообщил мне, что за доступ к каналам нужно платить.
Приуныв, я снова пошел бродить по коридорам. И всюду больные и их посетители сидели, вперившись в экран. На этаже царила атмосфера всеобщей растерянности.
Я ловил обрывки речей, доносившихся из палат. Эксперты по безопасности, террору и антитеррору один за другим выступали перед зрителями, и каждый упорно, вдохновенно убеждал публику в правильности именно своего анализа, именно своей оценки события; однако после каждого выступления я знал не больше, чем вначале.
В центральной части коридора я увидел нечто вроде загона, огороженного кадками с пластиковыми пальмочками; там стояли кресла из искусственной кожи и телевизор – на сей раз бесплатный. Какой-то сгорбленный старик сидел на стуле чуть ли не под экраном, закинув голову, чтобы видеть изображение. На скамье у стены пристроилась стайка медсестер. Женщина в уголке, возле автомата с напитками, вязала пинетку из голубой шерсти.
Что значит стадное чувство, – я тоже присел и несколько минут смотрел эту информационную телемессу.
«Мусульманская община в шоке!» – заорал во весь голос какой-то репортер… Теперь камера двигалась по улицам Шарлеруа, демонстрируя женщин в чадрах, скорбно выражавших свое сочувствие. Все они напоминали зрителям, что истинный мусульманин никогда не поступил бы так, как Хосин Бадави. «Некоторые из них настолько потрясены, что им не хватает слов, дабы выразить невыразимое!» – добавил ведущий, после чего на экране возникла растерянная Умм Кульсум, стоявшая возле уличного прилавка
Я не мог оторваться от экрана.
Ввиду того что ни одна террористическая группировка еще не взяла на себя ответственность за взрыв, гипотезы шли сплошным потоком. Список потенциальных преступников непрерывно повторялся, вызывая бесчисленные комментарии. Постепенно репортаж о реальных фактах превращался в роман о вымышленных. За недостатком точных сведений средства массовой информации изображали мир не таким, каков он есть, но таким, каким он мог бы быть, вернее, каким они хотели его показать. Виртуальная реальность заслонила конкретную. Шарлеруа, который я знал, они подменили другим Шарлеруа – выдуманным, изуродованным, показанным глазами злопыхателей; теперь он выглядел эдакой вавилонской башней ненависти, оплотом джихада, средоточием мелкого и крупного бандитизма, толкающего несчастных, сбитых с толку людей к терроризму. В этих сюжетах, да еще с соответствующим видеорядом, все нелегальное, незаконное, грязное брало верх над дозволенным, законным и чистым. Шарлеруа изображался какой-то клоакой, скопищем пустующих, заброшенных домов, складов, размалеванных мерзкими граффити, и подвалов, где хранится оружие; складывалось впечатление, что в городе нет ни мэрии, ни школ, ни лицеев, одни только буферные зоны, куда полиция боится совать нос. Как раз во время этого параноидального репортажа я с удивлением заметил быстро мелькнувший кадр: вполне нормальные детишки выходили из ворот хорошенького детского садика на вымытый тротуар, где их ждали вполне нормальные родители.
Шли часы, но эта вакханалия не кончалась.
Блицы фотоаппаратов. Коммюнике. Облеты города. Короткие сводки. Опросы населения. Первые реакции после взрыва.
Этот шквал новостей буквально выжег мне мозг, превратив его в пустую камеру, эхом повторяющую все, что ловил слух. Я уже верил в экранный пафосный репортаж, который становился чем дальше, тем убедительнее, подтвержденный той или иной газетой, пережеванный экспертами, санкционированный властями. Теперь я уже не рассуждал самостоятельно, а чувствовал лишь то, что позволяли мне чувствовать журналисты с их непререкаемым мнением.
– О господи, куда ни сунься, кругом опасно! – проворчала вязальщица.
– Лучше уж переехать отсюда подальше, – вздохнула одна из сестричек.
Репортаж перенесся к дому, где жил Хосин Бадави. Соседи утверждали, что парень всегда был спокойным, услужливым, вежливым. «Кто бы мог подумать… У нас здесь так тихо… Тут живут только приличные люди…» Показали мать; она выкрикнула сквозь слезы, что полиция ошиблась, обвинив ее сына: «Он был хороший мальчик! Очень хороший мальчик! Обожал всю нашу семью. Этого быть не может!»
Чей-то голос проворчал за моей спиной:
– Хороший… еще чего! Этого хорошего шесть раз выгоняли из школы, он и воровал, и с оружием баловался, и наркотой промышлял; в одиннадцать лет его уже загребла полиция, а с восемнадцати до двадцати двух его подвигов хватило на толстенное досье и несколько месяцев тюрьмы. Ну прямо ангелочек! Лично я, мадам Бадави, назвала бы его отпетым мерзавцем!
Обернувшись, я увидел следователя Пуатрено, прислонившуюся к стене.
«Такой милый мальчик!» – верещала, всхлипывая, мамаша.