Человек напротив
Шрифт:
Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: «Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!», а скажет только: «Пожалуйста,
Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным-давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я — я, не Вербицкий — почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, — их нет, а там, где мама, — их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит…
У него скрипнули зубы.
Так. Только без рефлексии.
Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда-то дерьмом — значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе — тому, который дерьмо — дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь — это уже саботаж. Закольцованное самобичевание — не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья.
Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как-то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли.
А ведь она не спит.
Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя — потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел.
С какой-то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей…
В горле и в низу живота вспучилось густое пламя.
Та самая Ася, вот она какая… и вот…
Я ее люблю.
Симагин, судорожно сглотнув, заставил себя отвернуться. Нельзя так подглядывать, грех.
Потом. Все остальное — потом. Антон.
А ведь я никогда не ощущал, что он — сын, существо иного поколения. Он просто был мне самым близким, пусть и слегка младшим, другом; я с ним просто-напросто впадал в детство на законном основании, доигрывая то, чего в собственном детстве не успел сыграть, потому что читал не по возрасту умные взрослые книжки…
Впрочем, что я знаю? Возможно, это лучший из вариантов отцовства — не
Антон погиб семнадцатого марта и даже похоронен толком не был — всех, кого разодрало железо у той высотки, фундаменталисты впопыхах свалили в овраг и слегка присыпали мерзлой глиной. Поднять его оттуда — самое простое; это можно сделать за сутки. Но надо состряпать ему легенду жизни от семнадцатого марта до сегодняшнего дня, надо провести его по этой легенде, надо, чтобы он эту легенду помнил… Надо решить: дать ему прожить эти полгода реально или выдернуть прямо сюда, а легенду вкрапить в память… Пожалуй, второе. Чтобы исчислить и выстроить в реальности мировую линию такой протяженности и сложности, понадобится энергия порядка полного двухмесячного излучения Солнца; это слишком. И, кроме того, подвергать Антошку превратностям случайных флюктуаций, способных деформировать мое хрупкое создание… Лучше пусть в реальности будет пятимесячная дырка. Но — окончательно решим завтра. Надо отдохнуть как следует — работа предстоит действительно сложная, ювелирная, я ничего подобного не делал. Завтра. А сейчас…
Только не смотри туда. Ведь не выдержишь, пойдешь, а это нельзя. Даже подойти к двери и — просто чтобы голос ее услышать в ответ — шепотом спросить, ненужно ли одеяло потеплее… нельзя. Не спугни. Она не твоя. Возможно, никогда уже не будет твоя.
В ночи погасло еще чье-то окно. Еще кто-то решил, что на сегодня — хватит. Освещенных окон не осталось; все заснуло. Неподвижность и тишина.
Позади что-то произошло. Словно беззвучный мощный хлопок коротко дунул Симагину в затылок. Симагин обернулся.
На том самом стуле, где какой-то час назад отдыхала его Ася, сидел человек.
Он был худощав и смугл, и красив. Горбатый нос, полные улыбчивые губы, блестящие живые глаза. Благородная седина на висках; волосы слегка курчавились. Одет Симагину под стать: мягкие вельветовые джинсы, пузырящиеся на коленях, безрукавка навыпуск, черные матерчатые шлепанцы. Свой парень.
— Так вот ты какой, — чуть хрипло проговорил Симагин.
Тот, кто сидел напротив, покровительственно улыбнулся и встал. Подошел к Симагину легкой, упругой походкой; подал руку. Симагин машинально протянул свою. Рука гостя была сухой и очень горячей, пожатие — удивительно дружелюбным.
— Рад наконец-то познакомиться и лично засвидетельствовать свое почтение, — произнес гость. Бархатный, медоточивый голос. — Добрый вечер.
— Добрый вечер, — машинально ответил Симагин.
— Откровенно говоря, еще с момента твоего появления на нашем горизонте я ждал, что ты захочешь как-то пообщаться. Но… если гора не идет к Магомету, то Магомету ничего не остается, как записаться в секцию альпинизма. — Гость рассмеялся, а потом вернулся на свое место и удобно развалился напротив Симагина. — Я не гордый, — заявил он, а потом со значением добавил: — В мелочах.