Человек нашего столетия
Шрифт:
Всему древнему легко быть прекрасным, поскольку оно долгое время было погребено и не существовало. Следы минувшего исчезновения в виде патины красоте весьма на пользу, и то, что ценится при этом, — не старина и древность сама по себе, а старина, столетиями скрытая от глаз. Прекрасному угодно, чтобы его находили на долгих путях, по прошествии многих времен.
Народам следовало бы одалживать друг другу своих высокопоставленных представителей, месяца на два, и пусть бы те разъезжали туда и сюда, произносили на многих языках одни и те же речи да разрешали в спальных вагонах дела войны и мира.
«Беседы» Конфуция — самый ранний, наиболее полный духовный портрет человека; поразительно,
С ужасающими событиями в Германии в жизнь пришла новая ответственность. Прежде, во время войны, он стоял в одиночку. Что он думал, думалось за всех; ему предстояло, возможно, в какие-то будущие времена держать за это ответ, но он не обязан был отчитываться и оправдываться ни перед кем из живущих сегодня. Все стало им не по силам, они довольствовались беспорядочными порывами ветра жизни; дышать полнотой бытия было не для них, они спасовали. В то время ему еще не виделось никакого особого значения в том, что на этом немецком языке он думал и писал. В любом другом языке он нашел бы то же, случай выбрал для него этот. Что ж, язык этот был ему послушен, им можно было пользоваться; он был еще богат и темен, не сверх меры гладок для не лежавших на поверхности вещей, за которыми он охотился, не слишком китайский, не слишком английский; педагогически-нравственное, небезразличное, разумеется, и для него, не преграждало пути к познаниям, а лишь вытекало из них. Этот язык был, безусловно, на свой лад всем, но он был ничто по сравнению со своею свободой.
Сегодня, после свершившегося в Германии крушения, все это стало для него иным. Люди, живущие там, очень скоро начнут искать свой язык, украденный у них и изуродованный. И всякому, кто содержал его в чистоте во все эти годы безумия, придется его выложить. Что ж, верно, он и дальше живет за всех, и он всегда должен будет жить в одиночку, ответственный перед самим собой как высшей инстанцией… Однако теперь он задолжал немцам их язык. Он содержал его в чистоте, но теперь придется его выложить, с любовью и благодарностью, с процентами и процентами на проценты.
Материя разрушена, мечта о бессмертии разлетелась вдребезги, мы были близки к тому, чтобы прикоснуться к ней. Звезды, придвинувшиеся было так близко, теперь потеряны. Ближайшее и отдаленнейшее спеклись в одно, под сверканье молний. Лишь тишина, лишь неспешное еще стоит жизни. Время его сочтено. Краткой была радость полета. Существуй души, эта новая катастрофа настигла бы и их. Вот и нет желания, чтобы что-то было, потому что — чему ж уцелеть? Разрушение, в сознании божественности собственного происхождения, проникает до мозга вещей, и Творец раздавливает вместе с глиной свою созидающую руку. Существование! Долголетие! Прочность! О недостойные речи! Деревья были мудрейшею формой жизни, но и они падут вместе с нами, разбойниками, укравшими атом.
Коли сумеем выжить, тогда важно и многое другое. Но мысль о том, что нам, возможно, не жить, — невыносима. Всякая уверенность шла от вечности. Без нее, без этого восхитительного чувства какой-то, пусть даже не твоей собственной, продолженности все пресно и тщетно.
Какое благо, что все это время нас не жгло пылающее сознание вероятностей, о которых мы не подозревали. Рай был вначале, да вот теперь кончился. И больней всего мне за судьбу других созданий. Мы так виновны, что почти и не важно, что станется с нами. Остается лишь спать, чтоб не думать об этом.
Последовательность открытий в нашей истории сама по себе трагедия. Несколько небольших изменений — и все сложилось бы по-иному. Горсточка десятилетий времени на то да се, и эта участь уже не постигла бы нас. Несомненно, как все, так и это несчастье имеет свои законы. Но кого уж там могут интересовать законы мира, наверняка не имеющего перспектив на долголетие.
Не то чтобы ничего не виделось впереди. Но будущее расщеплено. Выпадет либо так, либо этак: на этой стороне весь кошмар, на той — вся надежда. И у тебя нет больше возможности распорядиться этим, даже в себе самом. Двуязыкое будущее, пифия снова в почете.
Свергнуто Солнце, последний живой миф уничтожен. Повзрослевшая Земля вышла из-под опеки, как-то она распорядится собой? До сей поры была она, ясно и бесспорно, дитя Солнца: в полной зависимости от него, неспособная без него выжить, без него — пропащая. Но свергнут с престола свет, атомная бомба стала мерою всех вещей.
Мельчайшее победило. Парадокс власти. Путь к атомной бомбе — путь философский; есть же и пути куда-то еще, не менее заманчивые. Время, о только бы время, чтобы найти их; ты потерял, возможно, четырнадцать лет, за которые можно было что-то спасти. Так и сам ты ничем не отличаешься от тех, что те же четырнадцать лет работали над разрушением.
Сатирик, неспособный более обращаться против внешнего мира, погибает как нравственное существо: судьба Гоголя.
Постепенно ненависть против собственных персонажей осознается им как ненависть к самому себе. Что бы там ни было предметом отвращения, это было отвращение к себе. Он выискивает для себя строгого судью, грозящего ему адом. Заключительная часть «Мертвых душ», его собственная судейская миссия, не удается. Швыряя ее в огонь, он швыряет туда и себя самого, и становится горсточкой пепла.
Мучительная мысль: что, если, начиная с определенного пункта во времени, развитие истории не было настоящим? Просто все человечество целиком, не заметив этого, покинуло пределы действительности; все происходившее после — неистинно, но мы неспособны были этого заметить. И вот теперь наша задача отыскать этот пункт, и пока мы его не ухватим, оставаться нам в теперешней истории разрушения.
В философских идеях греков меня все снова пугает то, что мы еще полностью опутаны ими. Все наши устремления имеют греческий облик. Разрозненность дошедшего увеличивает впечатляющую силу его воздействия. Выглядит наш мир сегодня так потому, что нет в нем ни одной вполне новой, вполне оригинальной мысли? Или же он выглядит так потому, что слишком различное от греков действует в нем?
Подлинные поэты встречаются со своими персонажами лишь после того, как создали их.
Меня в самом деле глубоко волнует всякая вера. В каждой вере мне покойно, пока я знаю, что могу снова расстаться с нею. Но мне при этом важны не сомнения. Мне свойственна загадочная готовность к вере и легкость в ней, будто мое назначение в том, чтобы изобразить вновь все то, во что когда-либо веровалось. На само религиозное чувство я посягнуть не в состоянии. Оно сильно во мне и живет на разные лады. Я вполне мог бы представить, что провожу свою жизнь возле таинственно скрытого уголка, хранящего источники, мифы, диспуты и истории всех известных форм веры. Там я читал бы, размышлял и медленно переверовал бы все, что только вообще существует.