Человек нашего столетия
Шрифт:
То, что он обязан кое-чем своей прежней жизни, вовсе не означает, будто он считает заслуживающей внимания прежнюю жизнь других.
Испанское в Стендале, его итальянская жизнь, на французском языке XVIII века. Большего и пожелать невозможно.
Если все обстоит так, как в твоей жизни, если ничто не минуло, — то куда же девать все это человечеству?
К чему вспоминать? Живи теперь! Сейчас! Но я ведь и вспоминаю лишь затем, чтобы жить сейчас.
Все больше интересного, все недоступней познание, с
Ни одного животного я не обнял. Всю жизнь с мучительной жалостью думал о животных, но ни одного не обнял.
Старайся не судить. Изображай. Ничего нет отвратительней осуждения. Всегда оно таково либо этако, и всегда — мимо. Кому известно довольно, чтоб осуждать другого? Кто достаточно бескорыстен для этого?
Пессимисты не скучны. Пессимисты правы. Пессимисты совершенно ни к чему.
За пять минут Земля может обратиться в пустыню, а ты все тянешься к книгам.
Чаще всего читаешь сегодня слово «пытки».
Ты совершенно не человек этого столетия, и если что-то есть в тебе значимого, так это то, что ты так и не склонился перед ним. Может, однако, тебе и удалось бы что-нибудь сделать, если бы, сопротивляясь, ты все же покорился этому веку.
Как рассказчик мягкий и добрый, он завоевал себе доверие человечества, за два месяца до того, как оно взлетело на воздух.
Беспечное размножение, эта глубочайшая слепота природы, размножение бессмысленное, безумное, беззастенчивое и тщетное, поднимается до закона лишь через объявление уничтожению бескомпромиссной ненависти. И коль скоро размножение не слепо более, коль скоро всякое отдельное и единичное обретает для него ценность, оно тотчас наполняется смыслом. Чудовищный аспект «Больше! Больше! Больше! Ради уничтожения!» переменяется в «Да святится всяческое единичное — больше!».
Прежде чем обернуться распадом, смерть — конфронтация. Мужество — принять ее вызов, всей тщете наперекор. Мужество — плюнуть смерти в лицо.
Его опыт, с давнишних пор: всякий раз как усиливаются его насмешки над смертью, она отнимает у него что-либо дорогое.
Чувствует ли он, что предстоит, или это возмездие? Чье возмездие?
К словам, сохранившим свою невинность, к тем, которые он может произносить без опаски, принадлежит само слово невинность.
Может быть, ты возвратил подробности ее достоинство. Может быть, это единственное твое достижение.
Возможно, его привлекает всякая вера, а потому, возможно, и нет у него никакой.
Пышное великолепие мышления, будившее в нем подозрительность. Блеск и диалектика — слова, музыкально родственные.
Если бы Бога не было, и он возник бы теперь!
Хочешь забыть о нем, так никогда и не найденном тобой?
С этим не поспоришь: в древних культурах его больше всего интересуют их боги.
«Знание жизни» — не такая уж обширная премудрость, и могло бы без всякой жизни быть почерпнуто из одних лишь романов, скажем, из Бальзака.
С ослаблением памяти обшелушивается все когда-то придуманное. И остаешься в итоге с одними унаследованными общими местами, отстаивая их с таким жаром, будто это открытия.
Коли прожил достаточно долго, то существует опасность подпасть под власть слова «бог», просто потому, что оно всегда было тут.
Что-то есть нечистое в этих сетованиях на опасности нашего времени, будто они могли бы послужить нам для оправдания собственной несостоятельности.
Нечто от этой нечистой субстанции содержалось от начала в плаче по умершим.
Существуют различные причины того, что художник склоняется к образам. Одна из них, важная и серьезная, коренится в протесте против разрушения, другая, пустая и курьезная, — в самовлюбленности, жаждущей на разный манер отразить себя самое.
Обе причины выступают в тесном сплетении, от соотношения их зависит, приходят ли к образам значительным и сильным или к тщеславным и пустым.
Что записывается как «окончательное», менее всего является таковым. А вот неуверенному или, может, поверхностному, беглому — недостающее придает жизнеспособности.
Назад, к завершенным, спокойным фразам, уверенно стоящим на ногах, а не протекающим по всем щелям.
Музиль — мой разум, как с давних пор были некоторые из французов. Он не ударяется в панику либо не подает виду. Стоек перед грозящей опасностью, как солдат, но понимает ее. Восприимчив, но непоколебим. Кого страшит мягкость, может укрыться у него. И не стыдно при мысли о том, что ты мужчина. Он не только лишь внимающее ухо. Он умеет ранить молчанием. Его оскорбления успокаивают.
Все тот же страх, вот уж семьдесят лет, но всегда за других.
У него не идет из головы, что, может быть, все напрасно. Не то чтобы он один — все.
Но несмотря на это, он способен продолжать жизнь лишь так, будто это не напрасно.
Не избежать никакого истолкования. Тебя выворачивают в угоду любому. Возможно, ты и существовал только для того, чтобы тебя извратили.
Народы обнаруживают то, чем обязаны друг другу. Празднества долговых обязательств.
Год, состоящий из островов.
Самое тяжкое для того, кто не верит в Бога, — что некого поблагодарить.
Больше, чем для своих бед, в Боге нуждаются для благодарности.
Скверная ночь. Не хочу читать, что записано этой ночью. Наверняка это было слабо, наверняка запретно, но все же успокоило меня.
Сколько позволительно сказать для собственного успокоения и какие это имеет последствия?
Ты не единственный из тех, кто не забывает. Сколько ты обидел таких же впечатлительных, которым никогда не перешагнуть через это.