Человек недостойный
Шрифт:
В то время женщин, выказывающих ко мне особую приветливость, было три. В том числе дочь владельца пансиона «Сэнъюкан», где я снимал комнату. Когда я, изнемогая от усталости, возвращался домой после беготни по заданиям движения и валился спать, не поужинав, эта девица неизменно являлась ко мне в комнату с блокнотом и ручкой.
– Прошу прощения, внизу моя младшая сестра (или брат) так расшумелись, спокойно письма не напишешь, – говорила она и чуть ли не целый час что-то писала, усевшись за мой стол.
Еще куда ни шло, если бы я мог притвориться, будто ничего не замечаю, и уснуть, но я видел, что она явно ждет от меня каких-то слов, и с привычной услужливостью, хоть от усталости был вообще не в настроении говорить, молодецки крякнув, переворачивался на живот и закуривал.
– Я слышал, есть мужчины,
– Ужас какой! И вы тоже?
– А я молоко на них грею и пью.
– Как лестно. Ну и пейте.
Я гадал, когда же она уйдет, наконец, ясно же, что это не письмо. Наверняка рисовала «хенохеномохеджи» – рожицу из знаков хираганы.
Если же я говорил: «Покажите-ка…», – думая, что в жизни бы этого письма не видеть, то слышал: «Ой, нет, ни за что!» – и от этих до неприличия довольных возгласов терял интерес.
Так что я придумал, под каким предлогом выпроводить ее.
– Извините за беспокойство, вы не сходите в аптеку к трамвайной линии за снотворным «калмотин»? Так устал, что лицо горит и не спится. Извините за беспокойство. А деньги…
– Да ладно, что уж там, – и она радостно встала.
Я точно знал, что, когда обращаешься к женщине с просьбой, это ее нисколько не расстраивает: наоборот, она радуется тому, что ее о чем-то попросил мужчина.
Еще одна женщина училась на филологическом отделении педагогического училища и была из «товарищей». Независимо от желания, видеться с ней приходилось ежедневно. Даже после совещаний она всякий раз увязывалась за мной и покупала мне что-нибудь наобум.
– Вот было бы хорошо, если бы вы относились ко мне как к родной старшей сестре.
От ее манерности меня передернуло.
– А я как раз и собираюсь, – с вымученной улыбкой ответил я.
Во всяком случае, злить ее я опасался и, надеясь лишь на то, что как-то обману ее, все больше попадал в услужение к этой противной дурнушке, позволял ей покупать мне что-нибудь (все эти вещи свидетельствовали о дурном вкусе, и я обычно сразу отдавал их хозяину якитории или еще кому-нибудь), старался выглядеть довольным, смешил ее шутками, а когда однажды летним вечером, не зная, как отвязаться, поцеловал ее на темной улице, рассчитывая этим отпугнуть, она пришла в безумное и постыдное возбуждение, подозвала такси, привезла меня в обставленную в западном стиле комнатушку, которую кружок тайно снимал в здании одной конторы, и время до утра прошло весьма бурно: «Вот тебе и старшая сестра», – прятал я саркастическую усмешку.
Так вышло, что ни с дочерью домовладельца, ни с «товарищем» я никоим образом не мог не сталкиваться лицом к лицу каждый день, уклоняться, как от встреч с другими женщинами ранее, не удавалось, и я опомниться не успел, как из-за свойственных мне душевных тревог всеми силами начал стараться поддерживать в них хорошее настроение и уже чувствовал себя связанным по рукам и ногам.
Примерно тогда же мне стала неожиданно оказывать знаки внимания официантка из одного большого кафе в Гиндзе, и после единственной встречи с ней, пораженный этими знаками внимания, я уже не мог с ней расстаться и испытывал смутное чувство тревоги и беспокойства. К тому времени мне как раз хватало напускной дерзости, чтобы осмеливаться, не пользуясь поддержкой Хорики, самостоятельно ездить в поездах, бывать в театре кабуки или даже, надев кимоно из узорчатой ткани «касури», сходить в какое-нибудь кафе. В глубине души я, как прежде, с подозрением относился к людской самоуверенности и грубой силе, но, боясь и мучаясь, мало-помалу начинал приветствовать других серьезно – нет, неправда: к аккомпанементу мучительных улыбок незадачливого шута я прибегал по-прежнему, поприветствовать людей толком не умел, во всяком случае, не теряясь и не сосредоточившись на этом занятии полностью, и неизвестно, что способствовало развитию этого «навыка» – беготня по делам кружка? Или женщины? Или выпивка? Так или иначе, главным образом ввиду денежных затруднений этот навык я приобретал. Где бы я ни находился, мне было страшно, но если наоборот смешаться с толпой в большом кафе, потолкаться среди пьяных посетителей, официанток и их помощников, не успокоит ли это мою вечно загнанную душу? Так я и очутился один в том большом кафе в Гиндзе с десятью иенами при себе и со смехом сообщил
– Имей в виду, у меня всего десять иен, и больше нет.
– Не стоит беспокоиться.
Она говорила с легким кансайским акцентом. И как ни странно, этими несколькими словами усмирила дрожь и трепет в моем сердце. Нет, не потому, что мне больше было незачем беспокоиться о деньгах, просто рядом с ней у меня возникло чувство никчемности этого беспокойства.
Я выпил. Эта женщина не вызывала у меня стеснения, и вместо того чтобы считать своим долгом паясничать, я не стал скрывать неразговорчивость и угрюмость, свойственные моей истинной натуре, и пил молча.
– А вот это не хотите ли? – спросила она, расставляя передо мной разные блюда. Я покачал головой. – Только пить будете? Тогда давайте вместе.
Холодным осенним вечером я, как сказала Цунэко (кажется, так ее звали, хотя воспоминания поблекли, и я уже не уверен. Я из людей, способных забыть даже имя женщины, с которой вместе пытался совершить самоубийство), ждал ее поодаль от кафе, за Гиндзой, возле уличного лотка, и ел купленные с него совершенно невкусные суси (ее имя я подзабыл, а дрянной вкус, который в тот раз имели суси, почему-то отчетливо сохранился в памяти. Еще похожее на морду полоза лицо и бритая голова старика, которой он качал, притворяясь, будто мастерски делает суси, – его я хорошо помню, он так и стоит перед глазами, в последующие годы я не раз замечал в трамвае знакомое лицо, гадал, кто бы это мог быть, понимал, что этот человек очень похож на старика за уличным лотком, и сухо усмехался. Даже сейчас, когда имя и лицо той женщины постепенно улетучиваются из памяти, лицо старика за лотком с суси я помню так отчетливо, что мог бы нарисовать его – видимо, суси в тот раз были настолько плохи, что оставили у меня ощущение холода и мучений. Добавлю, что, когда меня водили в заведения, которые славятся суси, они ни разу не показались мне вкусными. Слишком уж велики. Я всегда задавался вопросом, почему бы не делать их величиной примерно с большой палец).
Цунэко снимала жилье в Хондзё, на втором этаже в доме плотника. У нее я не удосуживался скрывать свою повседневную угрюмость, подпирал рукой щеку, словно от сильной зубной боли, и пил чай. А Цунэко, похоже, нравилось видеть меня в такой позе. Она казалась совершенно одинокой, как дерево, вокруг которого холодный осенний ветер, налетев, кружит в безумной пляске палую листву.
Пока мы отдыхали рядом, выяснилось, что она на два года старше меня, родом из Хиросимы, что она – да, замужем, в Хиросиме муж был парикмахером, что прошлой весной они вместе удрали в Токио, но приличной работы для мужа не подвернулось, однажды его поймали на мошенничестве, и вот теперь он в тюрьме, и она каждый день ходит туда, носит ему что-нибудь, но с завтрашнего дня перестанет, и ее рассказ продолжался, но меня почему-то нисколько не интересовало то, что женщины рассказывали о себе, может, потому что рассказчицы из них получались неумелые, то есть акценты они расставляли неверно, но так или иначе, к их откровениям я оставался глух.
– Какая тоска.
Этого короткого шепота наверняка хватило бы, чтобы пробудить во мне сочувствие, – в отличие от пространных повествований о женской судьбе, но ни от одной женщины я ни разу не слышал таких простых слов, что и удивляло, и озадачивало меня. А эта женщина хоть и не произнесла «какая тоска», потоком страшной, безмолвной тоски толщиной в несколько сантиметров было облито все ее тело, и стоило прильнуть к ней, как тот же поток окружал и меня, мягко смешивался с потоком моего более острого уныния, и словно «палый лист на камне дна найдет покой», я мог отдалиться от страха и тревоги.
Эти ощущения ничуть не походили на покой, дающий возможность уснуть в объятиях дур-проституток (хотя бы потому, что они были жизнерадостными): ночь, проведенная с женой заключенного мошенника, стала для меня ночью освобождения и счастья (больше нигде в своих записях я не намерен употреблять это чудовищное слово настолько твердо и без колебаний).
Но это была лишь одна ночь. Утром, рывком проснувшись, я снова стал неискренним, фальшивым шутом. Бесхребетных пугает даже счастье. Они способны пораниться ватой. Да, ранить может и счастье. Поэтому, пока я еще не ранен, мне не терпелось поскорее расстаться, и я пустил в ход привычную дымовую завесу шутовства.