Человек с горящим сердцем
Шрифт:
Но Бровастый молчал. И его безмолвие было яснее признания.
Федор рассказал, как шпики выдали своего «конкурента», как ракета подтвердила эти сведения.
— Нет, нет! — взвизгнул Котелевец. — Все не так... Я не выдавал... я... Они сами, все сами! А я...
— Не винен, клята душа?! — выдавил из себя Иван Чигрин. — Значит, не ты, подлюга, наслал в хатыну мадамы Барбье полицаев, а я, чи Олекса з Сашком, або наш Виктор? — Он засучил рукава. — Хлопцы! Дозвольте мне замарать руки, чтобы наш приговор над этим предателем привести в исполнение? —
Челн заколыхался; Котелевец опомнился, вскочил. Взгляд безумный, волосы дыбом. За спиной черная вода, а к нему приближался Чигрин — неподкупная совесть подпольной организации.
То ли сильно качнулась лодка, то ли Котелевец сам выбрал смерть, но он кулем свалился в реку и сразу пошел на дно.
Леша Ухов не выдержал и закрыл лицо руками.
Лодку сносило назад в Южный Буг.
Федор сказал:
— Леша, бери весло... И ты, Сашко, очнись! Нам предстоит еще плыть и плыть против течения.
ЧЕРНОРАБОЧИЙ ТИМОФЕЕВ
Весть о том, что царь расстрелял девятого января 1905 года в Петербурге шествие рабочих, направляющихся к нему с петицией, застала Федора Сергеева на харьковском вокзале. О воскресной трагедии все говорили, но газеты писали туманно и скупо.
Зал третьего класса был полок переселенцами, безработными, мыкающимися по стране в поисках куска хлеба. Оборванные и голодные, они теснились на скамьях в ожидании поездов.
Баюкая измученных дальней дорогой детей, бабы тихо кляли судьбу, а их мужья внимали бойкому усачу в потертой тужурке:
— Пошла это, значит, мастеровщинка питерская к царю хлебушка просить. Ну, известно, взяли с собой патреты его да хоругви церковные. Попереду, стало быть, поп Япон...
— Гапон, — поправил Федор.
— Пущай Гапон, — согласился рябой усач. — Куда нам без долгогривого? Подошел народ, стало быть, ко дворцу государеву, а он, наш-то миропомазанный, возьми да прикажи палить по жалобщикам. Дескать, куда прете? Кого убили, кого покалечили... Правда, и живых, сказывают, маленько осталось. Робить кому-то надо?
— Дела-а... — протянул шахтер, с лицом, усеянным синими крапинками угля. — Дела как сажа бела. И чего его-то величество мог посулить людям, окромя свинцового гороху?
Поправив пестрый платок, одна из баб печально вставила:
— И детишек ироды не пожалели. Несмышленышей-то за что?
— Вот глупая, — высунулась из-за спинки соседней скамьи чья- то бородатая голова. — Пуля кроет всех подряд. И чего по улицам зря шататься? Бог-то вознаграждает прилежных!
— «Всех подряд»... Ишь какой разумный! Небось сам первый дармоед-лавошник, — рявкнул на него рассказчик и снова обернулся к слушателям. — А говорили, царь за народ, только министры его обманывают.
— Так и есть, — опять вставил защитник «неразборчивой пули».— Царь-батюшка непричетен —
— Сгинь, анафема! — замахнулся на бородача шапкой шахтер. — Раскусили! А ведь политики упреждали нас: не верьте коронованному — сущий кровопивец.
Бородач нырнул за спинку с резным орлом. Теперь уже Федор знал: шахтер и усач сами все разъяснят.
Ему сейчас никак нельзя ввязываться в беседу и обращать на себя внимание шпиков. Партия поручила ему укрепить харьковское подполье, дать бой здешним меньшевикам! А с Николаевым и Елисаветградом, вероятно, распрощался навсегда...
— Ты тоже скоро политиком заделаешься, — грустно вздохнула женщина в пестром платке, робко поглядывая на своего мужа-усача.
— Ну и стану. А ты, темнота, молчи!
— Знайка-то по полю бежит, а незнайка на печи лежит.
— Ну и пущай лежит. Мне-то что за дело до него?
— А кого с одной фабрики на другую гонят? Разуты, раздеты, крыши над головой нет. Робенка бы хоть свово пожалел...
— Все одно не стану кланяться хозяевам и к царю христарадничать не пойду.
К вечеру мороз усилился. Снег искрился в свете газовых фонарей и звучно скрипел под валенками. В конку Федор не сел, а от вокзала в центр зашагал по Кацарской. Миновал церковь Благовещенья в ложно-византийском стиле, зашагал по мосту через Лопань.
Харьков — город большой, промышленный, в нем тысячи рабочих. Есть среди кого развернуть революционную работу. И еще хорошо то, что сюда партией направлена москвичка Шура Мечникова — милая девушка из интеллигентной семьи. Она племянница ученого Мечникова, с которым Федор познакомился три года назад в Париже.
А вот и Рымарская! Но где же аптека? Конечно, на углу, как и подобает сему заведению.
Федор толкнул дверь, и в аптеке задребезжал колокольчик.
— Что вам угодно, сударь? — спросил его юноша в белом халате.
— Порошки от простуды. Банки бы лучше, но... поставить некому. Один живу.
Юноша порылся в ящичках и вынул пакетик:
— Вот аспирин. Двенадцать копеек. А насчет банок... Зайдите к Стоклицкой. Это близко — на Сумской. — И, объяснив дорогу, добавил:— Уверен — не откажет.
Аптека — передаточный пункт для приезжего подпольщика. Здесь он получает адрес надежной явки.
Сумская, номер 50. Небольшой двухэтажный дом. Федор чиркнул спичкой и увидал кнопку звонка под медной табличкой:
Доктор И. В. Стоклицкий
Прием больных от 7 до 9 часов вечера
Дверь открыла хрупкая брюнетка. Федор спросил:
— Мне рекомендовали мадам Стоклицкую. Насчет банок...
— Это я, — потеплели черные глаза хозяйки. — Можно поставить банки. У мужа они получаются лучше, но он на войне в Маньчжурии. У вас воспаление легких?
— Только бронхит, сударыня. Отчаянный кашель!
Лишь теперь Стоклицкая радушно протянула Федору руку: