Черемша
Шрифт:
Потом Фроська чувствовала себя словно в забытьи, в каком-то странном полусне, когда стояла в ожидании на крыльце (Ипатьевна бегала в "женатую" половину договариваться, чтоб подежурили за неё) и когда шли по тёмной улице она держалась за твёрдую старушечью руку. На душе тёплым шаром улеглось спокойное, ясное ожидание, как когда-то, несколько лет назад, в первые монастырские дни, полные добрых улыбок, ласковых, почти материнских прикосновений.
В моленной держалась дымная духота, остро пахло мокрыми рубахами, и в первое мгновение, ступив за порог в горячий тесный полумрак, Фроська вдруг вспомнила сельский клуб и подумала, что и здесь её ожидает лицедейство, только не на сморщенном
Пели стройно, мелодично и негромко, как поют только в моленной, не стараясь выделиться и перекричать других, а тщательно вслушиваясь, подлаживая свой голос к общему звучанию. Вдыхали все разом, и от этого плавно кренились, удлинялись огненные языки толстых восковых свечей.
Пели старинную кержацкую "Похвалу пустыни", которую Фроська давно знала наизусть и десятки раз пела в Авдотьином ските. Только черемшанцы исполняли её на свой лад, на мотив, напоминавший расхожую мирскую песню: "Ты моряк, красивый сам собою".
Глубоко вдохнув, Фроська подключилась сильным грудным голосом:
Прими мя в свою пустыню, Яко мати своё чадо.Стоящая рядом Ипатьевна поощрительно тронула за локоть (Складно поёшь, моя хорошая!). Фроське нравилось хоровое звучание: не то, что монастырское казённо-церковное трёхголосие. Здесь песня лилась широко, со многими оттенками и подголосками, то самое черемшанское, далеко известное "демественное пение", которое хранилось, соблюдалось тут исстари в качестве достопримечательности, как и всякое другое своеобразие из обрядов, молений и служб.
У них всё по-другому, дивилась Фроська, внимательно слушая службу. Не по "Минее цветной" и не по "Минее общей", даже не совсем "по-домашнему", то есть не строго по псалтырю. В ските, бывало, как заведёт мать-игуменья, так и тараторит-бубнит без передыху, а слова-то, как щепки из-под топора, летят: ни тепла в них, ни смысла живого.
Здесь вон уставница Степанида вроде артистки выступает. И глаза закатит, и жалость на голос накинет, а то вдруг насупится, взбодрит голову да и бросит слова, от которых мурашки меж лопатками забегают.
Уставница читала "Хождение Богородицы по мукам". Святая благодатная мать скорбно вопрошала архистратига Михаила о всех мучающихся в аду грешниках, о мужчинах и женщинах, совращённых безверием, клятвоотступниках и клеветниках, сводниках и лихоимцах, отравителях, предателях и убийцах. Все они горели в геенне огненной, корчились в расплавленных реках смоляных, извивались на железных крючьях, будучи подвешенными за языки и за иные места.
Трепетно-тревожно бились на стенах рваные тени, пласты ароматного дыма слоились над покорно склонёнными головами, и Фроське казалось, что тяжкие слова, повествующие о страшных муках, витают под потолком, плотнеют, наслаиваются в духоте, как этот свечной дым, и давят, наваливаются на плечи людей, всё сильнее и неотвратимее прижимая их к земле, к скоблёному листвяжному полу. Потому что слова эти были укором для всех присутствующих здесь и ещё для многих и многих людей за бревенчатыми стенами моленной. Они все без исключения были греховны и всё старались утаить свои грехи, обманывая себя и бога — именно поэтому они не могли слушать "Хождение богородицы" с поднятой головой.
Фроська вспомнила, как скитские черницы, проповедуя одно, в жизни делали совсем другое. Взывая к доброте, разглагольствуя о любви к ближнему,
А может быть, она ошибается, и черемшанская община совсем не похожа на Авдотьину пустынь, может, тут и вправду царит "благостный дух любвеобильный"?
Поднявшись после очередного поклона, Фроська вздрогнула, почувствовав на себе многие пристальные взгляды. Это были явно осуждающие, даже презрительные взгляды — или она что-то сделала не так?
У неё подкосились ноги, когда она услышала голос уставницы Степаниды и поняла в чём дело.
"И виде другие жены в огни лежаща и различная змия ядаху их, и рече святая: "что согрешение их?" И отвеща Михаил: "то суть монастыря черницы, яже телеса своя продаша на блуд, да того ради здесь мучатся…"
Моленная закачалась в глазах, куда-то вбок поплыло бледно-меловое лицо уставницы, а вокруг Фроськи сразу же образовалась пустота, люди, косясь, отшатнулись от неё, как от тронутой дурной болезнью. "Стерва кулацкая…" — шёпотом выдохнула Фроська и дёрнулась, шагнула назад к порогу, но тут же почувствовала на плече цепкую руку Ипатьевны, справа за поясок платья ухватилась чья-то другая рука. Влипла, дура, сказала себе Фроська, обмякла, стыдно опустила голову.
Последующее она помнила смутно, взгляд застилала пелена сдерживаемой ярости, в ушах молоточками стучала кипевшая кровь. Кое-как пришла в себя, успокоилась уже к концу моленья, когда начались "мирские дела" — у печки на дощатом помосте замаячила лысина Савватея Клинычева.
Староста потрясал какой-то бумагой, потом громко читал, и Фроська поняла, что это кержацкое послание в Москву, жалоба на нестерпимые житейские мучения кержаков, притеснения от рабочего люда и местного начальства. Письмо было недлинное, но витиеватое, напыщенноукоряющее, чем-то похожее по складу на недавно читанные "Хождения Богородицы по мукам". Фроська слушала и не удивлялась, презрительно щурилась; она давно знала, что эти благообразные с виду люди способны не только лицемерно слушать, но и не менее лживо писать.
Под бумагой собирали подписи, крестики, а то и просто пятна от пальцев, замаранных о надегтяренные сапоги. Когда жалобу передали в угол, а оттуда к порогу, в руки Фроськи, — у запечной стены сомлела от духоты какая-то старуха и выронила свечу, от которой в один миг зашёлся пламенем сухой березняк.
В моленной началась давка — все кинулись к двери. Оттолкнув Ипатьевну, Фроська первой выскочила на крыльцо, сунула бумагу за пазуху и побежала тёмной улицей в сторону Черемши.
Прибрежной тропой, не останавливаясь, она пробежала мимо рабочего общежития, потом миновала мельницу и остановилась только перед мостом, перевела дыхание, огляделась: куда же она бежит? Впрочем, она хорошо знала куда — в сельсовет, к Вахрамееву. Ну а если там не окажется, тогда к нему домой (дело-то важное, придётся побеспокоить его носатую Клавдию Ивановну).
На мосту, на традиционном "чалдонтопе", где, как обычно по вечерам, прохаживались молодёжные пары, Фроська пошла неторопливым шагом, заносчиво вздёрнув голову, чувствуя затылком тяжёлую косу. А свернув за угол, снова побежала, радостно приметив огонёк в сельсоветских окнах.
Озадаченно замешкалась у калитки: в окно хорошо было видно, что Вахрамеевская комната пуста. Свет горит, дверь на крыльцо раскрыта, а его самого нигде нет. Странно, не под стол же он залез?
Но тут она услыхала сбоку, у сарая, знакомый голос: Вахрамеев добродушно бурчал, поругивая своего мерина (видно, засыпал овса на ночь). И так сладко, так тревожно-боязно делалось на душе Фроськи, пока она на цыпочках, прикусив язык, подкрадывалась к полуоткрытому сараю.