Черемша
Шрифт:
Ванька-белый, поменьше ростом, держался исправно, больше помалкивал, а у "чёрного" был явно поганый язык: молол без передыху разную дребедень, в которой похвальба пополам с матерщиной. Потом попросил совета: кержаки, мол, деньги хорошие дают за то, чтобы девку одну как следует проучить. Прижать где-нибудь и хворостиной отделать. Шибко, говорят, старикам насолила.
— Так за чем стало? — спросил Гошка, потягивая тёплое пиво.
— Да, понимаешь… Знакомая она наша, вместе работаем… Знает нас как облупленных. Может, ты возьмёшься — дело-то
— Что за девка?
— Кержачка одна. Бровастая такая, с косой. В сиреневой майке ходит. Вообще-то, ничего, тёпленькая.
— Уж не с ней ли я вас на мосту видел?
— Точно, с ней. Мы, понимаешь, с Ванькой по рукам ударили. На бутылку. Кто, значит, первый обкрутит её.
— Ну и гады же вы… — Гошка с сожалением посмотрел на оставшееся в кружке пиво, помедлил и выплеснул его "чёрному" в лицо. — Умойся вот, паскуда, и подумай, о чём ты бормочешь.
Тоскливо и муторно сделалось Гошке. Он вдруг вспомнил солнечный школьный класс, пепельную Грунькину косу, пушистую, отливающую золотыми искорками, вспомнил с горечью дурацкую свою любовь… Он три года не насмеливался ей признаться, а потом пришёл лысый дядька и купил Груньку вместе с косой и родинкой на левой щеке. Одни берут за деньги, а другие подлостью — вот как эти два слюнявых недоноска.
— Запомните, оглоеды: если вы хоть пальцем тронете эту девку, я вас обоих порешу. На том свете достану — вы меня знаете.
Парни принялись петушиться, пьяно загалдели, но Гошка не стал их слушать и втолковывать не стал: и так всё понятно. К тому же им хорошо было известно, что слов на ветер он не бросает.
Пекло опять, как накануне перед ночной грозой. Гимнастёрка на плечах прокалилась, под ремнём выступили Мокрые полосы. Навстречу Гошке валил в столовую рабочий люд со стройки, иные здоровались, иные, останавливаясь, удивлённо глядели вслед: форма и впрямь была ему к лицу.
Однако самого Гошку это уже не интересовало — утреннее празднично хвастливое настроение окончательно улетучилось. Хотелось пить и ещё хотелось как следует выспаться перед нарядом. Он об этом и думал сейчас.
Со вчерашнего дня Гошку перевели в новое общежитие — для молодых специалистов. Находилось оно в итээровском городке. И если утром Гошка думал об этом с гордостью, то сейчас досадливо морщился: предстояло ещё километр топать по жаре.
На околице у коровьего выгона Гошку догнала Дуняшка Троеглазова, утренняя настырная "санитарка". Еле отдышалась, слизывая с верхней губы капельки пота.
— Вот письмо Груня велела доставить… Я ей сказала, что видела тебя в новой форме. А она письмо написала. Читай и давай ответ.
— Прямо сейчас? — прищурился Гошка.
— Да уж так приказано.
Гошка развернул треугольник, без особого интереса прочитал торопливые строчки: Грунька назначала ему свидание у Коровьего камня в десять часов. Ничего особенного, если не считать капризного приказного тона. Гошка ухмыльнулся, повёл плечом: неужели
Он хотел было порвать письмо, однако вспомнил про ответ. Пристроив листок на донышке фуражки, написал карандашом косо, вроде резолюции: "Отказать. С брошенными не вожусь". И расписался.
Свернул письмо в прежний треугольник, вручил Дуняшке. Та искренне удивилась:
— Так мало?
— Это не мало, а много, — сказал Гошка.
Глава 24
Стояло первое воскресенье августа — канун госпожинок, двухнедельного "сладкого поста": было время, когда в тайге "переламывалось" лето, отцветала сарана, а по осинникам несмело проглядывала ранняя желтизна. Уже копнили сено, вострили серпы для отяжелевших ржаных клиньев, докашивали травяные мыски меж сумрачных пихтачей.
Событие, которое произошло в это воскресенье, даже старикам не с чем было сравнивать, разве только с "огненным зубом" — пророческим видением в ночном небе весной четырнадцатого года. Как раз накануне мировой войны.
В полдень накатилось из-за Ивановского белка басовитое шмелиное гудение, потом мощно наросло затарахтело, и разверзлись небеса, обрушив на пустынную, прокалённую зноем улицу невообразимый грохот, от которого дворовые псы срывались с цепей, а коровье стадо убежало аж под Золотую, в ужасе задрав хвосты, как от оводового бзика.
Над Черемшой летела огромная грязно-зелёная двукрылая птица. Выскочив на крылечки, старухи крестились и опрометью бежали в избы ставить свечки у чудотворных икон.
А первым разглядел диковинную птицу Андрюшка Савушкин, как раз когда они с отцом разгрузили на Зареченском взгорке бричку с брёвнами для сруба. Глазастый Андрюха всмотрелся из-под ладони и заорал вдруг благим матом, будто под отцовским ремнём:
— Ироплан!! Ироплан!!
Брюхатая Пелагея — Андрюшкина мать, пришедшая разглядеться на будущее подворье, в страхе прикрыла платком рот, дважды перекрестилась:
— Свят, свят, борони господи! Говорила я тебе, Егор: не к добру первым начинаешь. Худая примета, спаси нас, святая заступница!
Савушкин равнодушно отплёвывался и хотел было сдёрнуть Андрюшку с брёвен, но того уже и след простыл: сверкая пятками у речных кладок — над селом, над пожарной площадью мельтешили белые бумажки, словно роились бабочки-капустницы у дорожной колдобины.
А птица уже делала круг над плотиной, где обалдело размахивал винтовкой стоявший на часах Гошка Полторанин. Аэроплан примерился, зашёл к самой Золотухе и оттуда начал скользить вниз прямо к гребню плотины. Горячим ветром и грохотом Гошку прямо-таки прижало к бетонным плитам, сорвало фуражку, но он успел всё же увидеть, как от аэроплана отделилась тёмная штуковина с длинной красной лентой, коротко мелькнула в воздухе и бултыхнулась в воду. Неуж бомба?! Гошка разинул рот от изумления и сразу присел. А ну как шарахнет?