Черемша
Шрифт:
Напряжённо кашлянув, он сказал:
— Вот ваше письмо. Так сказать, жалоба-коллективка. Оно попало ко мне как представителю власти. Ознакомившись, возвращаю, — Вахрамеев протянул письмо старухе, но она, кажется, не собиралась его брать. Тогда, помедлив, он положил бумагу на стол. — Между прочим, оно не имеет юридической силы: там одни крестики да пятна. А нужны росписи.
Уставница устало пожевала губами, не моргая глядела на Вахрамеева, дескать, ну-ну, продолжай.
— С фактической стороны полное опровержение получается. Во-первых, насильно
— А что мне говорить? — тихо молвила уставница. — Ты пришёл, ты и говори. А я тебе ничего сказывать не собираюсь.
Хитрая карга, огорчённо подумал Вахрамеев, ей чхоть стихами читай, хоть в доклад развёртывайся — она будет гляделками хлопать да причмокивать. Мели, мол, Емеля, коль твоя неделя. Нет, такой разговор не годится, не в коня корм, выходит. Надо с другого боку подойти.
— Ты, вот я гляжу, грамотная женщина. Вон сколько книг на дому имеется, — Вахрамеев указал на полки в углу, тесно заставленные ветхими книгами. — Там небось и старописьменные книги есть…
— Есть, есть, голубчик, — неожиданно оживилась Степанида. — Есть и писаные при первых пяти патриархах, и патерики всяческие есть: ирусалимские, синайские, печорские и даже скитские. Только ведь они все — для умных людей.
— Это как понимать? — демонстративно оскорбился Вахрамеев.
— Да так и понимать. По естеству, — уставница легко встала, прошла к полке, с минуту рылась там, затем вернулась с небольшой книжкой, которую тщательно обтёрла передником, перед тем как положить на стол. — Вот книжка-то про социализм писаная — "Город Солнца". Так, ведь у нас в общине как раз социализм и есть: люди мы все равные, дела решаем сообща и по справедливости, старост своих избираем и каждый получает по труду. Понял, председатель?
У Вахрамеева шея сразу взмокла: вот это подцепила, старая ведьма! Он-то думал — старуха-одуванчик, божья душа немощная, а тут тебе гидра развернулась в полной красе. Да ещё шпарит по-научному.
— Кто писал? — хрипло спросил Вахрамеев.
— Учёный монах италийский. По фамилии Кампанелла.
— Ну тогда всё ясно — ваш брат! И книжка его — враки религиозные.
— Неуч ты, Колька! — ехидно вздохнула старуха. — Прямо темнота дремучая. А ещё в председателях ходишь. Да ведь книжку сию сам Ленин хвалил.
— Ты это брось, мать Степанида! Не выдумывай!
— Вот те крест святой, председатель! Да чего ради я лгать-то буду? Говорю, как есть.
— Ладно, — нахмурился Вахрамеев. — Я это дело уточню. Только заранее скажу: социализмом в вашей Кержацкой Пади и не пахнет. Это я своим классовым чутьём чую. Кулацкий он у вас, "социализм". Ширма для закабаления трудящихся. Вы вон даже опричников завели для острастки сознательных граждан. Добро проповедуете, а сами
— Ладно-ладно! — замахала руками уставница, испуганно оглядываясь на дверь в соседнюю комнату. — Утихомирься, господа ради! Почто кричишь-то? Чай не в сельсовете.
И вот тут-то Вахрамеев кое-что понял! Да и как было не догадаться: ежели старуха пугается насчёт двери, значит, за ней кто-то есть? А кто же ещё, кроме её родненьких распрекрасных сыночков, которые небось отлёживаются теперь на тюфяках, чешут синяки от свинцовых Егоркиных кулаков?
То-то квёлая нынче мать Степанида, лицом измождённая, будто с креста снята: за "чада возлюбленные" переживает. Ещё бы: сама, поди, толкнула их на разбойную дорожку.
— Вот он, ваш социализм! — Вахрамеев многозначительно кивнул на дверь опочивальни. — Судить будем за бандитизм.
Сникла вся, съёжилась Степанида — аж жалость кольнула в председателево сердце. Разве узнать было властную, не терпящую пререканий суровую уставницу в этой хилой, дряблой старушонке, скорее похожей на деревенскую побирушку.
— Шибко зашибаешь, Сергеевна! Уж коли детей своих не жалеешь, к тюремной решётке подпихиваешь, то дальше, как говорится, ехать некуда.
Она подняла голову резко, энергично, и Вахрамеев чуть отпрянул, встретив немигающий стальной взгляд. Старушечье лицо оживало на глазах, разгладились морщины, только у тонких губ глубже залегли колючие складки. Сказала глухо, весомо:
— Опара только тогда станет хлебом насущным, когда в кадке-коломанке держится. Взбродит — удерживай, не то поползёт на пол и вместо хлеба — грязь. Понял ты что-нибудь?
— Понял, понял! — махнул рукой Вахрамеев. — Всё это бредни ваши стариковские, мать Степанида. Опара всегда бродит, иначе какой же хлеб? — одни чёрствые колотушки. Так что не держите вы опару, всё одно не удержите. Да и не вам ведь жить, а им, молодым. Что вы, старику, лезете не в свои сани?
— Глупый ты. Святость и благочестие нужны людям. Перво-наперво.
— Чепуха! Всё вверх тормашками поставлено. Жизнь сначала нужна человеку, а к ней всё остальное прикладывается. Жизнь! Вот и пускай живут молодые по-своему, как время теперешнее требует. Не надо им мешать, не надо путать.
— Я уже не путаю, — вздохнула, поглядела в окно уставница. — Делиться порешили. Только тут мы жили, тут все и помрём на святой земле прадедов.
— А ежели половодье весной захлестнёт?
— Так тому и быть. Знамо, господу угодно.
Вахрамеев поднялся, потянул носом, фыркнул: фу ты, язви тебя! А в избе-то больницей пахнет, как он сразу не почувствовал! Может, заглянуть к кержацким "опричникам", побалакать, полюбоваться на Егоркину работу? Но стоит. Старуха и так вон квохчет, крутится, как наседка перед коршуном. Ждёт не дождётся, чтобы выпроводить нежеланного гостя.
— Так что прощевай, мать Степанида! И ты и присные, Да поберегитесь революционного красного паровоза, Как в песне-то поётся: "Наш паровоз, вперёд лети!" Не копошитесь на рельсах у истории.