Черная Фиола
Шрифт:
Или не верил?
И Надежда не нажимала: улыбается ему, хохочет, а Петр смотрит на нее - и так недоверчиво...
Чем он поразил, чем взял ее?
Жогин соображал, связывал их характеры, опыт. Он хотел понять слияние двух таких разных течений в одно - семью, - чтобы породить новые жизни. Едва ли, догадывался он, это была инициатива Петра, действовала она.
Или Петр сам пришел к ней? Сказал: "Мне все равно, что там было, я не могу жить без тебя".
И была свадьба, гости, крики "Горько!" и прочие разные пошлости.
Генка
Но эту громкую и веселую свадьбу сыграли не сразу, потому что Жогин задержался в тайге.
– Подождем брата, - сказал Петр, и Надежда согласилась, а Жогина известили письмом.
...Жогин в тот день подстрелил оленя и на веревке кое-как подтянул его на пихту, повыше, чтобы не растащили росомахи. С собой унес только оленью ляжку.
...Загорелась в полярной ночи холщовая, просвечивающая насквозь палатка, светилась, будто лампа Петра.
В ней, знал Жогин, у горящей железной печурки, что и бросала красные отсветы на холщовые стенки, ждет Маша Долгих, его начальство, его любовь.
Он торопился к ней, предвкушая тепло, вкусную еду, сон, горячие руки Маши. Но в палатке двигались тени. Люди? Кто они? Жогин подбежал к лагерю. Много чужих оленей топталось рядом с палаткой. На нартах сидел проводник-эвенк Крягин, кормил собак мороженой рыбой. Он сказал Жогину, что к ним приехали помочь закончить работу хорошие ребята, молодые, веселые. Много их!
И на самом деле человек пять здоровенных бородатых парней тесно забили палатку. Они-то и отдали письмо Жогину, а он сказал, где искать убитого оленя. Парни ушли, он прочитал письмо у печки. Затем вышел и долго-долго стоял в темноте. Считал пролетающих сов (пять штук), скрипы оленьих топтаний (бесконечные).
Подошла Маша и обняла его. И тут их любовь кончилась. Жогин сказал:
– Иди ты от меня к черту. К черту, к черту. Я дурак, я торчу здесь! 19
На свадьбе ему было и стыдно, и оскорбительно. Лицо горело, как тогда, от Машиных пощечин. Жогин был зол - на Петра, Надежду, себя. Вскочить и заорать им всем? Петру: "Что ты делаешь? Опомнись! Тут сидит ее временный муж!" Выгнать всех? Но что-то останавливало его, что-то еще заключалось в этой свадьбе, непостижимое для него, но хорошо известное другим: сияющей Надежде, веселому папахену, по-идиотски просветленному Петру и даже всем гостям, веселым и шумным.
Спасаясь от их глупых криков, Жогин вышел на крыльцо. Там зажег бумажку и полюбовался на огонек. Тот напомнил ему костры, лесную тишину, Машу.
Туда, к ним надо бежать! К ним!
Его позвали. Жогин бросил бумажку в снег и вернулся в духоту и шум.
Папахен сидел с вилкой в руке, с огуречным семечком на подбородке, рядом с Надеждой.
Жогин поморщился: сидит, ухмыляется, недобиток, напрасно прощенный, а Петр, улыбаясь, что-то говорит ему.
"Проклятие! Я удался в отца, - думалось Жогину.
– Я так же громоздок и нескладен, с таким же точно носом. Этот чертов нос не прикрыть
"Фирменный нос", - часто хвастал папахен, находясь в игривом настроении. Он трогает нос, тянет за кончик, щелкает по нему пальцем. Орет:
– С таким носом не пропадешь! Любят бабы носатых!
Отец Жогина был веселый эгоист. С многочисленными и повсюду разбросанными детьми не жил, а появлялся в месяц раз или два с кульками, набитыми едой.
Жогин рос. Он вечно хотел есть и в эти дни почти любил отца.
А вот о матери отец горевал. В тот разговор они сидели у Петра. Отец пил принесенную водку.
– Удивительная была женщина, редкостная. Ангел всепрощения. Жогин-старший вздел брови.
– Я стреляный воробей, но плакал, на коленях стаивал, ноги ее целовал. И в тюрьме я исповедовался перед ее тенью. Тогда, ночью, она являлась ко мне и руку на голову клала. Знаешь (старик заплакал, дергая плечом), - я умру когда... когда умру... умру... с ней одной хочу увидеться на том свете. Не верю я ни в черта, ни в бога, а хожу тайком в церковь, молебен за... упокой ее души заказываю.
Помолчали.
– Совет тебе дам, - бормотал Жогин-старший, отворачиваясь.
– Не люби женщину, бери, а не люби. Трудно любить, в сто раз труднее терять. Знаешь, когда она умерла твоими родами, я возненавидел тебя и - ушел. От греха!
– Петру подбросил.
– И хоть бы что-нибудь от нее было, ты весь в меня. А в Петре она есть ее характер. Его люблю, а тебя я тогда возненавидел. В исступление впал, убить тебя был готов. И в душе убил, сынок, на долгие-долгие годы.
– Это я знаю. И лучше бы я помер, лучше бы убил меня, чем этот стыд: мой отец служил полицаем...
– Клянусь, я не поднимал руки на своих! Я понес наказанье, мне прощено народом!
– кричал папахен.
– Я - трус, трус, а не палач.
Кровь бросилась в голову Жогину-младшему. Он ударил по столу.
– Не сметь называть меня сыном, Иуда! Не сметь, не сметь!
Он задыхался. И, чтобы ему стало легче дышать, опрокинул стол.
...Стол они поставили и опять сели за него.
– Все-таки не смеешь бить отца.
– Налей мне стакан, - сказал сын.
– Полный!
– Ого! А ты выдержишь?
– спросил отец странным, каркающим голосом.
Сын воззрился на отца: глаза запавшие, лоб покатый. Навис хищный носище. "Стервятник! А вообрази себе такого с автоматом. И - простили?!
– недоумевал Жогин.
– Я себе жизнь искорежил от брезгливости к нему". (Пить он не стал.)
– Почему тебя не пристрелили тогда?
– Я, сынок, по женской части шуровал, а чтобы стрелять... И комендант тоже был вполне приличный немец. Ганс Клейн - что значит "маленький", а на самом деле не мужчина - статуй. И всегда при нем были девочки. Слышал о немецких овчарках? Так даже француженка была, возил как-то. Шарман! А полячки...