Черная линия
Шрифт:
Марк уже не доверял своим ощущениям, но ему начинало казаться, что к шипению СО2 примешивается другой звук. Более острый: да, точно, Реверди скрипел зубами. Когда он упоминал о матери, ненависть сводила ему челюсти.
— Зов пениса, — продолжал он, — вот что воодушевляло ее во время ежедневных походов по городу…
Он снова повернулся к Хадидже, которая могла только в ужасе смотреть на него. Скобы вонзались все глубже в губы, окрашивая их чудовищной красной краской.
— А ты это тоже любишь? — Теперь он смотрел на Марка. — Она вся раскрывается, когда ты влезаешь на нее? Вы думали обо мне, когда кувыркались в постели? Вы думали о маленьком Жаке, который никогда не мог понять
Внезапно он понизил голос:
— Ее меланхолическая красота, ее круглые воротнички были сплошным обманом. Ее дырка — вот где скрывалась настоящая помойка. Сточная яма. Открыто для всех, лезьте поглубже…
Он встал, словно для того, чтобы успокоиться, заходил взад и вперед; кислорода становилось все меньше, но он, казалось, не замечал этого. Потом он пожал плечами:
— Но в конце концов, кому это мешало? Маленьких мальчиков такие вещи не касаются. Вообще, когда эти мужики приходили, я чаще всего уже спал. Но она была извращенной. Ей хотелось, так или иначе, втянуть меня в свои игры. Когда я однажды спросил ее, кто приходил к ней ночью, она прошептала, как будто открывала мне тайну: «Твой папа». И рассмеялась. Мне было лет шесть или семь. Это внезапное появление моего отца, о котором мне никто и никогда не говорил, меня потрясло. И с той минуты я желал только одного: увидеть его.
Каждый вечер я сидел настороже в своей комнате, пытаясь уловить детали, услышать его голос, почувствовать его запах. Но не решался открыть дверь. До меня долетали только приглушенные звуки, стоны. Я сделал из этого собственные выводы. Мой отец приходил по ночам обижать маму. Я представлял себе какого-то демона с жесткими когтистыми лапами, который ранил ее, царапал, сдирал с нее кожу. Я начал всеми силами ненавидеть его.
Но в то же время он завораживал меня. Я думал только о нем. Я напрягал свое воображение, пытаясь представить его. По ночам я прижимался лицом к щелке в двери, но увидеть его никак не получалось. Утром в гостиной, в спальне матери, в порочном запахе секса я искал следы его пребывания. Я искал под кроватью, в складках простыней, под ковром. Я находил принадлежавшие ему предметы. Зажигалку. Сигареты. Газету со ставками тотализатора… Я прятал все это в шкатулке. В заветной шкатулке с сокровищами.
Однажды, собрав все свое мужество, я спросил у мамы, почему папа делает ей больно. Он что, злой? Сначала она не поняла, а потом снова рассмеялась своим низким смехом. Она пришла в восторг. Я до сих пор вижу перед собой ее узкое лицо, перечеркнутое слишком большим ртом. Улыбаясь, она сказала мне, что да, он очень злой. Именно поэтому я не должен никогда видеть его… С этого дня она не давала мне ложиться, пока он не приходил, а потом, когда раздавался звонок в дверь, шептала с деланым ужасом: «Прячься быстрее: папа идет!» Я в страхе убегал к себе в комнату. Я скорчивался за дверью и снова ловил каждый звук, каждый знак, представляя себе самые жуткие пытки. И очень боялся, что он застанет меня за этим…
Но долго так продолжаться не могло: мне надо было увидеть его. Я продырявил дверь. И вот через ощетинившуюся щепками щель я наконец увидел его. Здоровенного парня, очень темного, очень волосатого. Он мне сразу понравился. Он был похож на медведя. Но в ту же ночь я впервые увидел то, чего не должен был видеть. Переплетенные конечности, волнующуюся плоть, резкие краски. Что-то непонятное во рту у мамы. Смуглые ягодицы. Женскую «пипиську», похожую на воспаленную рану. И все время эти животные крики, эти хрипы, это тяжелое дыхание… Я не знал, как это называется, но то, что я видел, было изнасилованием — изнасилованием человеческой природы, всего, что я, как мне казалось, знал про «больших».
Я буквально заболел. Я не мог видеть всего этого. Но каждый вечер я неизменно занимал свои пост у двери. Я хотел снова увидеть папу. И вот тут-то я и начал терять все ориентиры. Потому что каждый раз это был другой человек! Иногда — маленький, тощенький, совсем седой. Иногда — толстый, лысый, краснолицый. А как-то вечером он вообще оказался огромным негром, он двигался медленно и изящно. Я сходил с ума. Я говорил себе: если мой папа многолик, значит, и меня тоже «много». Я становился чем-то неопределенным, бесформенным, непонятным. Утром, когда я чистил зубы, мне казалось, что щетка стирает мое лицо. Я не знал, кто я. Я распадался на части. Я думал, что попал в ад. Но это было лишь его преддверие.
Реверди ходил взад и вперед по стальной комнате. Он говорил, низко опустив голову. Словно сгибаясь под тяжестью собственных воспоминаний. Длинный черный силуэт, по которому пробегали синеватые отблески, придавал ему сходство со страдающим животным. Мощное, темное, гибкое тело, привыкшее скрываться в подводных пещерах.
— Однажды, — продолжал он, — мать застукала меня за дверью Я до сих пор слышу, как она закудахтала. Мое непослушание навело ее на новую идею. Если мне это так интересно, ну что же, я буду оставаться с ними. В спальне. Спрятанный в шкафу. У нее был плетеный ротанговый шкаф, как тогда делали, похожий на поставленный на попа чемодан; он стоял напротив кровати, С этого дня установился целый ритуал. Каждый вечер, когда звонили в дверь, перед тем, как запихнуть меня в этот шкаф, под развешенные там платья, она снова шептала мне: «Прячься быстрее: папа идет…» Сколько раз я слышал эту фразу? Она впечаталась в меня, в мой рептильный мозг, туда, где гнездятся первичные инстинкты. Голод. Ненависть. Желание…
Голос Реверди затих. Он стоял неподвижно, с отсутствующим видом, терзаемый собственными воспоминаниями.
Марк чувствовал, как к горлу подступает раздражение. Головная боль все усиливалась, сдавливала виски тяжелыми тисками.
Странным образом его мысли обратились к малайскому психиатру. Женщина, закутанная в тудунг, все поняла правильно. Шизофрению Реверди. Потерю личности. Многоликого отца. Но то, что она считала дикими фантазиями, оказалось правдой.
Ныряльщик повернулся к своим жертвам. И снова заговорил беззаботным тоном, словно продолжая приятную беседу:
— Почему моя мать так поступала? Можно было бы ответить: потому что она была ненормальной. Но это будет слишком простое объяснение. Нет, тут дело было в другом. В чем-то, присущем каждому из нас. Став взрослым, я тоже почувствовал, что меня привлекают крайности, противоположности, ломающие барьеры и освобождающие удовольствие. Отклонения, которые, по непонятному волшебству, усиливают наслаждение. Сегодня я понимаю, что мое присутствие в шкафу вносило в ее интимную жизнь дисгармонию, надлом, и от этого она испытывала большее удовлетворение. Моя близость усугубляла ее наготу, ее открытость, ее уязвимость: все, на чем основывалось сладостное удовольствие женщины, распинаемой мужчиной. Мое горе тоже играло свою роль. Такая боль в тот момент, когда она испытывала такую радость… Новая дисгармония, новое противоречие, от которых только ярче вспыхивал ее оргазм…
Последние слова прозвучали сдавленно. Реверди обхватил голову обеими руками, как будто в приступе чудовищной невралгии. Еще несколько секунд было слышно, как он скрежещет зубами. Потом он выпрямился, его лицо разгладилось.
— Для меня эти часы, проведенные в шкафу, оказались… как бы это выразиться? Очень поучительными. Тысячу раз я хотел выскочить, чтобы спасти маму, потому что я еще думал, что ей больно — но от страха я и пошевелиться не мог. Конечно, я боялся его. Но и ее, главное — ее. Я знал, что у нее бывают кризисы — в такие моменты дремавший в ней садизм обращался на меня: пересоленная еда, ледяные ванны, внезапные пробуждения… Моя мать всегда утверждала, что любит меня, но это было ложью. Она сама была воплощением лжи. Как все женщины.