Черная месса
Шрифт:
Конечно, я дилетант, и должен считаться с суждениями знатоков. Но я знаю, что говорю. Только один мужской портрет вызвал во мне такое же переживание, как это лицо, выплывшее на мгновение из смутного фона зеркального стекла. Это, быть может, кощунство, но ничем не могу помочь... Рембрандтовский царь Саул, тянущий к глазам полог шатра.
Была ли это живопись, фокус или мое собственное воображение?
Я не знаю.
Но зачарованный и одновременно полный глубокой радости, вопреки всем знаменитостям на свете, я воскликнул:
— Как это прекрасно!
Из-за
— Не правда ли?
II
Это мое восклицание привело к тому, что Саверио не отпустил меня вместе с остальными.
В то время как гости начали прощаться, — это произошло совсем неожиданно, — он не был уже страдальцем со всхлипами в груди и скрежетом зубовным, а снова стал элегантным хозяином и красноречивым жизнелюбом, сожалевшим о раннем уходе гостей, и ласковым голосом особенно сокрушался, расставаясь с обеими красавицами. В бесхарактерность столь быстрого превращения едва верилось. Даже Лунхауса, который причинил ему столько зла, он настойчиво приглашал поскорее навестить его. Великий художник тоже удалился с тяжелой поклажей витиеватых благодарностей за свой милостивый визит.
Когда же я хотел откланяться, оказавшись в числе последних, Саверио, крепко сжав мне руку, отвел меня обратно в ателье.
Мы были одни. Должен признаться, я ждал чего-то. Скажем, «правды». Я был разочарован, поскольку Саверио носился по комнате, неприятно утрируя свою горячность и волнение.
— Бывают ли еще столь ловкие мошенники, как художники? Вы за ним наблюдали?
Он назвал имя знаменитости.
— Встречается ли еще где-нибудь такое сатанинское высокомерие? Вы почувствовали, как этот мазила меня презирает, ибо цвет моей картины слишком необычен? Он даже на нее не посмотрел. Такие вещи для него не существуют. «Темный соус! — думает он, — французы такого еще не пробовали». Как он уверен в себе, этот ограниченный простак! Он не может даже вообразить, что есть и другой путь, кроме его собственного.
Лицо Саверио страдальчески сморщилось, будто каждое слово в его устах непроизвольно становилось ложью. Он все еще метался по комнате. Затем воскликнул:
— Вы не верите, что и я борюсь за правду?
Это было так высокопарно — я не нашелся что сказать. Слово «борюсь» тоже пришлось мне не по вкусу. Возбужденный Саверио снова схватил меня за руку:
— Только вы меня поняли!
Что-то в моем взгляде, кажется, разозлило его. Он внезапно пожелтел и сменил тон:
— Вы действительно видели мою картину?
Этот вопрос потому так смутил меня, что я не знал (и не знаю до сих пор), видел ли я полный душевной боли мужской портрет, или вообразил его. Но я твердо ответил:
— Видел.
— Подумайте! Могли бы вы поклясться, что видели это лицо?
Хотя я и не мог преодолеть своего сомнения, я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
— Да.
Он тут же подмигнул:
— А что, если это лицо — только внушение, гипноз?
Был ли он настолько честолюбив,
— К сожалению, я не медиум. Вам не удалось бы мне что-нибудь внушить. Впрочем, попытайтесь еще раз. Где картина?
Он молча включил свет, так что возник довольно неприятный полумрак-полусвет: снаружи до ночи было еще далеко. Тут он подошел очень близко и сказал совсем тихо, будто признавался в чем-то мучительном:
— Вы — друг господина Лунхауса. А господин Лунхаус определенно намекнул вам, что я не художник.
Я энергично защищался:
— Я — вовсе не друг господина Лунхауса. Но это правда: он убежден в том, что вы не художник.
— А что думаете вы?
— Я видел вашу удивительную картину и уверен, что это вы ее написали.
Саверио, казалось, не особенно обрадовало мое утверждение. Возможно, он не доверял мне.
— Почему вы так думаете? Что дает вам право так думать?
— На это у меня нет ответа.
Саверио настаивал:
— Предположим, к примеру, что я держал против света какой-нибудь старый обкуренный кусок старой кожи.
Я молчал. Саверио же подчеркнул слово «друг», чтобы рассердить меня:
— Ваш друг господин Лунхаус поведал вам еще кое-что. Мой дом якобы — салон для сделок господина Барбьери, а я — нечто вроде сутенера. Так? Моя роль — заманивать сюда богатых американцев. Так?
Я ответил, что меня все это не интересует. Саверио же бегал по комнате и утверждал, отчего лицо его снова приобрело приторную слащавость, что он, мол, эстет и не может обойтись без созерцания прекрасного. Затем, впрочем, он дал волю своей ненависти:
— Что за верхогляды эти Лунхаусы! Они действительно видят только то, что должны видеть! Лунхаус! Вы не находите, что каждый человек носит ему подобающее имя? — Он сделал паузу. — Луна! Видна ведь только одна сторона луны, не так ли?
Не успел я ответить, он объявил:
— Вам следует знать: я человек необразованный, я мало учился.
Это признание тоже показалось мне сомнительным.
Он пристально посмотрел на меня.
— Сколько вам лет?
— За тридцать.
— Вы, должно быть, пользуетесь известностью? Да?
Я рассмеялся:
— Из всех недугов слава тяготит меня меньше всего.
Он оставался глубоко серьезен:
— Я скажу вам кое-что. Попробуйте добиться славы только к сорока. Но постепенно, не спешите! Шаг за шагом.
— Почему вы даете мне такой странный совет?
— Почему? Потому что иначе вы многое упустите. Многого не испытаете. Ведь, боже мой, это ужасно — быть знаменитым!
Хотя и эта фраза показалась мне крайне напыщенной, я поостерегся расспрашивать дальше. Он вновь выключил зачем-то верхний свет и оставил гореть только торшер в углу, отчего усилившийся полумрак стал гнетущим. Затем Саверио проговорил, чтобы придать мне мужества:
— Слава поэта бывает и преувеличена. Возьмите Данте! Несчастный человек изобразил ад, чистилище, рай, а вот насчет леса он нам задолжал.