Черная вдова
Шрифт:
Казалось, монгол не пел под стеной, а плакал, выл обреченно, нечаянно угодив на луну, – вопил просто так, без надежды, сам себя утешая, понимая, что оттуда ему не слезть.
…Игреневый конь с белой звездой на лбу головою машет, бедное животное. Нет перед ним травы, сердце от жалости рвется. Будем живы – вернемся в долину, а пока мы уходим, прощайте!
– По-нашему поют! – изумился волжанин Сабур. Прислушался, уточнил: – Слова непонятные, мелодия – булгарская.
– Нашел, чему радоваться, – отозвался кипчак Алгу.
– Погоди, – проворчал Таянгу, – завтра они опять споют по-вашему, только другую песню.
Сабур рассердился. Он тут при чем? Разве Сабур виноват, что гунны, занесенные судьбой на Волгу,
– Я не радуюсь. Просто отмечаю – у них наша мелодия. И все.
– Тоже счастье, – съязвил Уразбай.
Тюркам Хорезма, тоже связанным с гуннами, но давно обособившимся, песня новых пришельцев казалась чужой, неприятной, слишком тягучей, однообразной. Тем более, что пел враг. Но и врага надо понимать. И, пожалуй, не меньше, чем друга. Чтоб верно оценить его силу и слабость.
– Замолчите, – приказал Бахтиар. Он даже шапку снял, чтоб лучше слышать.
Песня очень походила на китайскую и корейскую, но была менее скована жестким ритмом, отличалась от них особой плавностью, широтой, неторопливостью. Она складывалась как бы сама собой, без человеческих ухищрений, подсказанная усыпляющим шелестом ковылей, грустным звоном козьих бубенцов, горьким дымом, вьющимся над очагами.
Бахтиар чувствовал – перед ним чуть раздвинулась завеса над загадочной сущностью степных воителей.
Татарин – кочевник. Бродяга. Он знает, что он – откуда-то, но откуда – не помнит. Ибо родится в одной долине, учится ходить в другой, говорить – в третьей, ездить верхом – в четвертой, стрелять из лука – в пятой. Сватается в лесу. Женится в горах. Радуется первенцу в пустыне. Хоронит родичей на ближних холмах, поминает на дальних.
И так – всю жизнь. Дорога. Дорога. Дорога. Однообразное разнообразие. То пески, то роща, то скудные луга. Не успел привыкнуть – пора трогаться в путь. Он часто уходит, но редко возвращается. Мир плывет перед ним, как во сне, – бесконечный, унылый, не располагающий к веселью.
Ураганы сносят ограду загонов, раздирают в клочья войлок юрт, засыпают тропы снежной пылью. Пастбища превращаются в ледяные поля. Гибнет скот. Умирают дети. Мор и хворь опустошают степь. А тут еще козни соседей, которым стало тесно на их родовых пастбищах. Распри, стычки, война. Трудно в подобных условиях сохранить веру в доброжелательность природы, честность людей, прочность богатств, устойчивость жизни и безопасность своей головы.
Пастух видит в известковых отвалах огромные, в пятьдесят локтей, скелеты чудовищных ящеров, когда-то блаженно плескавшихся в теплых лагунах ныне безводных морей; соприкасаясь через окаменелую кость «дракона» с ужасающе далекой глубью времен, он со страхом постигает их неудержимую текучесть и собственную беспомощность, нелепую краткость человеческой жизни.
Не потому ли татары – сплошь беспробудные пьяницы? Говорят, шагу не могут ступить, не хлебнув молочной водки. Всему виной – неприкаянность. Отсюда – отчаяние. Отсюда – эта песня-вой, песня-плач, песня-тоска по неведомой родине. Где-то есть обетованная земля, а где – неизвестно. Может, она позади, может, впереди.
– Говорят, в песне – душа народа, – сказал Бахтиар кузнецу. – Если судить о татарах по их песне, они не способны убивать. Не должны убивать. Они – люди, как мы, со своей нуждой, со своей бедой.
– Но ведь убивают! – воскликнул Джахур. – И еще как. Без колебаний. Даже с удовольствием. От восторга млеют, кровь пуская.
– Извращенность.
– Откуда же она? Как могут ужиться слезливость и жестокость?
– Кому нечего терять, тому не о чем жалеть. Ни во что не веришь – ничем не дорожишь. Ни своей жизнью, ни чужой. До чего не доведет тоска степная. От нее, видно, и нрав крутой у татар, вспыльчивость, ярость, доходящая до одурения.
– А мы – добродушны,
– Да, – вздохнул Бахтиар. – Ты прав. Я и сам так думал, но смутно. И говорил кое-кому, да невнятно. Теперь вот, в беседе с тобой, заново все осмыслил – и окончательно убедился: Вселенная перевернута вверх ногами. Но… я уже спрашивал себя, а сейчас тебя спрашиваю – как ее выправить? Я не знаю. Ты не знаешь. Кто знает? Никто. Эх, Вселенная! Когда, человек развяжет узел тайн твоих черных?
– Не улетай далеко, – сказал с насмешкой Джахур. – Вселенная – не за небом седьмым. Она у порога. – Кузнец похлопал по нижнему краю бойницы. – Начинай отсюда, а там – посмотрим. Глядишь, разгрызем тот узел неподатливый. Не удастся – другие сумеют. Которые поумней. Те, что придут после нас.
Бахтиар долго не отвечал. Вздохнул опять. Нашел в темноте большую руку родича.
– Спасибо. Хорошо, что ты есть.
– Неплохо.
Зебо, пухлая сартская девчонка, прибежала на кухню нагая, растрепанная, с глубокими царапинами на круглом животе и четкими следами зубов на белых выпуклостях грудей. Опустилась у стены на корточки, закусив губу, с болью заплакала.
Бесшумно, украдкой, слетелись к Зебо, точно птицы – к упавшей подруге, пленницы гарема, самые бесправные, низшие: поварихи, ткачихи, прачки, пряхи.
– Смотрите, кровь!
– Что с тобой?
– Что она сделала?
– Вызвала, раздела, косы расплела. Уложила, стала целовать. Тискала, тискала, прижималась – и озверела. Искусала всю, искромсала. Попробуй крикнуть – убью, говорит. Ох! Я чуть со страху не умерла. Еле вырвалась.
– Боже! Осатанела, одичала.
– До чего докатилась. Видать, окончательно свихнулась.
– Скотина! – выругалась Адаль. – Облик человеческий потеряла. Муж не нужен, любовник противен.