Черняховского, 4-А
Шрифт:
Опять заглох мотор. Сбилось, видно, зажигание — ну и шут с ним! Он снова крутанул стартёр. До Серебряного Бора уже недалеко: раз — светофор, два, а там без задержек… Он хорошо помнит ещё, как по обеим сторонам шоссе копошились тускло-зелёные пленные немцы — строили эти двухэтажные коттеджи. Дальше в два ряда стояли деревянные домишки, и никаких тебе светофоров… Тряхнуло. Пересекли узкоколейку. Он знает её с детства, с тех пор, когда ездил с ребятами на пляж на десятом автобусе и полдороги висел на подножке…
Кира пошевелилась на переднем сиденье, села поудобней, сказала:
— Как ты узнал мой новый телефон?
Десять, если не больше, лет назад ему тоже не нравилась
Он вспомнил вдруг сильные волосатые руки врача, и как тот мыл их под краном. А потом в одну из этих рук он положил скомканные и потные, собранные у всех друзей семьсот девяносто четыре рубля (шести рублей не хватало). В то время аборты считались преступлением, как у католиков, и плата за них была огромной — куда больше месячного заработка многих…
Эта несложная, как многие считают, но довольно опасная операция производилась у Киры дома, в их единственной комнате и чуть ли не в присутствии её матери, и он был очень удивлён, что Кира осмелилась посвятить её в это, и ещё больше, что та не выразила возмущения (хотя бы в его адрес). А ведь мать была из дореволюционной дворянской семьи, где о таком, наверняка, и подумать не могли. Хотя после того, как эту высокую длинноногую красавицу в годы Гражданской войны почти умыкнул из родного дома какой-то весьма недурной собою низкорослый еврей-комиссар, утекло столько воды и произошло столько всего, что какие там писаные и неписаные законы!.. Кстати, отец тоже был жив, и если не присутствовал в эти часы в комнате, или в коридоре, то лишь потому, что был на работе в своём министерстве финансов.
А если сказать обо всём этом проще — то родители у Киры были, видимо, обыкновенные хорошие люди…
Она долго потом болела, однако от её дома ему не было отказано и ни слова упрёка он не услыхал…
— …Я встретил случайно Таньку Цветкову, — ответил он на вопрос Киры. — Ты ведь дружишь с ней до сих пор, да?.. Она сказала, у тебя что-то с сердцем было, дала твой телефон…
Прямодушная Таня не один раз приставала к нему тогда (особенно, после того, как узнала про операцию) — почему они не поженятся? И ребёночек почти уже был… А у Киры, ты, наверное, знаешь, с прежним мужем не было детей, хотя она хотела, и её муж тоже…
Почему, почему?.. Он и сам не знал… А впрочем, прекрасно знал… Ну, во-первых, он был уже связан, хотя в браке они не состояли и о детях не думали… А во-вторых, к тому, чтобы иметь настоящую семью, он готов не был… Так он считал. Ведь жить им было бы, в сущности, негде и почти не на что, и впереди ничего не светило… Нет, можно было, наверное, кое-как тянуть лямку, стесняя других и себя… Кругом ведь так, в основном, и живут… Только, пожалуй, все они сильнее, чем он… Да и не в силе, наконец, дело, а в том, что они могут… готовы… приспособиться, а он… Он из тех, кто не может… и не хочет… Таких принято причислять, в лучшем случае, к эгоистам, к «дохлякам», осуждать, клеймить… Что ж, не всем ведь дано от рождения (или оно благоприобретенное?) свойство не просто жить, а бороться, биться, ломать копья и другие предметы ради своего благополучного проживания на этом свете… А если он хотел не только проживать, но и делать… что-то такое… к чему душа тянется… Да взять хотя бы Пушкина… В конце концов, неизвестно, был бы он Пушкиным, посели его в одной комнате с отцом, матушкой, храпящим вовсю братом и втисни ещё туда любимую няню Арину Родионовну!..
Конечно, и Таня,
С Кирой они познакомились на лекции по истории педагогики. До этого тоже виделись в коридорах института, но не обращали друг на друга внимания…
В большой аудитории уже горел свет. Лектор говорил громко, экзальтированно. Чем можно так восторгаться в этой дурацкой педагогике? Это мешало ему думать о своём. Кроме того, что-то слепило глаза — он машинально отводил их. Потом разобрал: отсвечивала кофточка у девушки, сидевшей впереди.
— Гражданка, — сказал он в чёрно-белую спину. — Из-за вас мне грозит слепота.
Две головы обернулись в ответ: обладательницы слепящего одеяния и её подруги. Подруга сказала:
— А не надо пялить глаза. Вредит здоровью. — И потом, когда он уточнил претензии, добавила: — Что ж, прикажете ей прямо здесь раздеться?
Он подбирал уже какой-нибудь не менее игривый ответ, когда все дружно вздрогнули от вопля педагога:
— Tabula rasa!
Речь, оказывается, шла об английском философе и педагоге Джоне Локке и о его идее влияния среды на воспитание, с чем и без этих криков все были совершенно согласны. (А «tabula rasa», кстати, означает по-латыни «чистая доска» — это он успел услышать, но при чём тут этот кусок дерева, так и не понял тогда…)
Хорошёвское шоссе кончилось, переехали мост через канал, спрямляющий Москва-реку, дорога пошла под гору. Он перевёл скорость на нейтральную, но тут же снова воткнул четвёртую: надо отвыкать от прежних привычек, это ведь старая школа — чуть что, нейтральная. Теперь уже нельзя так ездить. Да и всегда небезопасно — хуже для торможения, — а учили так потому, что считалось: экономия бензина. Бензин экономили, а людей и машины калечили…
Миновали площадь, где троллейбус делает круг, поехали медленнее — тут был знак «не свыше тридцати»…
— Всё, как раньше, — сказала она. — Я здесь не была с тех пор, как мы…
— Не всё, как раньше, — сказал он. — Справа сделали пляж, а вон там шашлычная… И запрещающих знаков понавешали…
— А помнишь драмкружок? — вдруг спросила она…
Он играл тогда негра по имени Брет. Кажется, это был отрывок из американской пьесы «Глубокие корни». А Кира в том спектакле никого не играла. Была гримёршей и ведала костюмами… Он сидел перед зеркалом, и она мазала ему лицо тёмным гримом. Она впервые так смело дотрагивалась до него, раньше это были только мимолётные касания плечом или прикосновения к рукаву. У неё был очень сосредоточенный, взволнованный вид и жутко красивые глаза, а ему — он прекрасно понимал это — необычайно шла темноватая краска лица, и куртка с погончиками, и, вообще, до начала спектакля они играли уже свою собственную пьесу, где было всего два действующих лица и совсем не было текста.
Они часто стали видеться — после занятий возвращались вместе, бывали в каких-то компаниях, в кино, за городом — больше всего в Серебряном Бору…
Поворот налево, и по узкой холмистой дороге, ныряя в асфальтовых волнах, выехали к пляжу Татарово. Он поставил машину у самой опушки, под соснами с чушуйчатыми, серыми, как у запылённого старого крокодила, стволами.
Когда-то они знали тут все тропинки, все пни и корни — какие на что похожми, все причудливые деревья, и самые высокие, и самые красивые, и то, что надломилось, и то, на котором вырезано: «Надя + я = лю…» Когда-то они, наверное, с закрытыми глазами могли пройти от этой вот опушки, через холм, где изогнутая сосна по прозвищу «локоть друга», и до пруда, затянутого ядовито-зелёной ряской, слева от которого на проплешине среди травы — скамейка…