Черняховского, 4-А
Шрифт:
А как же с заработком на хлеб насущный? И насчёт реальной угрозы, что тебя обвинят в тунеядстве? От времени до времени он что-то писал по договору с редакциями некоторых газет и журналов; хлебом насущным питался в родительском доме, пристрастья к «сладкой жизни» не имел и обострённого честолюбия, называемого амбицией, — тоже. Свой статус безработного и безденежного нёс спокойно и никакой униженности от своего безделья на фоне ежедневно отправлявшегося на работу брата не испытывал. Брат же ни в чём его, насколько знаю, не упрекал. Правда, мать огорчалась. Особенно после того, как умер их отец. Но тогда Юра сумел устроиться на работу в редакцию журнала, где его не столько жаловали, сколько жалели, и продержался там довольно долго. Что же касается успехов в литературе, то одна его очень неплохая повесть была напечатана в зарубежном русскоязычном журнале и передана по радио «Свобода», уже когда особыми санкциями это не грозило.
У него обнаружилась злокачественная опухоль на руке, и руку пришлось ампутировать. Однако и до операции, и после он куда меньше говорил о своём несчастье, чем о расстреле рабочей демонстрации в Новочеркасске, преследовании инакомыслящих или о разгроме бульдозерами выставки художников-модернистов. Особое восхищение и удивление его мужеством я испытал, помню, когда, приехав к нему в больницу на третий или четвёртый день после операции, увидел его вполне бодрым и не услышал ни единого слова о болезни, ни одной жалобы вообще, если не считать «жалоб», а точнее, сетований на нашу родную партию и не менее родное правительство. Если бы меня не коробила известная строчка одного нашего поэта, я воскликнул бы вместе с ним: «Гвозди бы делать из этих людей!..»
Что меня немного отталкивало от Юры, помимо его неуёмной тяги к длительным (с паузами и жеванием губами) пустопорожним разговорам, это его не слишком добропорядочное поведение в делах наследственных. Впрочем, это сильно сказано: с делами подобного рода я, к сожалению, ещё столкнусь впрямую лет через пятьдесят, а тогда речь шла о мелочах, однако довольно характерных. В те годы один за другим умерли Нёня-Соня и её супруг Ляля-Саша, старые друзья нашей семьи и соседи по дому на Бронной. (Они жили над нами.) Вообще-то они были — Софья Григорьевна и Александр Ильич, но с детства я присвоил им эти прозвища, которые прижились, и среди своих родственников они утвердились как Нёня и Ляля. (А Ляля был, кстати, грузным седым мужчиной с усами, которые я когда-то любил, с его разрешения, гладить. И вообще я его очень любил, и, смею надеяться, он отвечал мне тем же.)
Нёня была одной из сестёр Плаксиных, и потому всем, что осталось у них в комнате — это были, в основном, книги, ноты, а также рояль и репродукции картин, — всем этим распоряжалась вся семья в лице тёти Ани. Я попросил на память, когда меня об этом спросили, одну из репродукций (кажется, с картины Веласкеса: женщина в ярко-красном одеянии на фоне мрачного серого неба), и тётя Аня обещала. А ещё у меня был подаренный Нёней старый, довольно скудный словарь синонимов (другого тогда в стране не было); он лежал на письменном столе и временами помогал мне сочинять проникновенные эквиритмические тексты песен для Музгиза. Так вот, все картины и репродукции, в числе прочих вещей, вывез Юра, а что касается словаря, то он таинственно исчез с моего стола, и я до сих пор грешу на Юру же, который бывал в те дни у нас дома…
Ох, да ладно, пускай он покоится с миром после всех своих болезней!.. А словарей синонимов у меня сейчас пруд пруди, и все намного лучше и полнее того, пропавшего, только стихи мои заметно лучше не становятся…
Однако вернёмся ненадолго к лету на Клязьме, когда мама жила на даче у Елизаветы Григорьевны и её сыновей, и мой славный Кап махал своим хвостиком там же.
Я изредка приезжал туда, к маме, и в один из приездов узнал жуткую весть: совсем недавно Кап пропал!.. Правда, через два дня, к счастью, нашёлся. Его обнаружил и привёл обратно наш с Витей бывший соученик Костя Садовский, ныне преуспевающий адвокат, снимавший дачу на одной улице с Фришами. Естественно, я тут же помчался к Косте выяснять подробности, и тот рассказах их хорошо подвешенным адвокатским языком.
Пёс куда-то убежал, и Надежда Александровна, моя мама, очень разволновалась, ходила по всему посёлку, искала, повесила несколько объявлений на столбах: что «пропал спаниель, чёрно-пегий, кличка Кап, нашедшему вознаграждение». Но никто за вознаграждением не спешил. И вот позавчера идёт он, Костя, со станции Мамонтовка, оттуда немного ближе, чем от Клязьмы, прошёл по улице Ленточка, через так называемый «Шанхай»… ты ведь, Юра, хорошо должен помнить эти места… вышел на Полевую, и там возле одного дома случайно увидел собаку… Ну, Кап в точности… только с красным бантом на шее. Который, кстати, был очень ему к лицу, то есть к морде… Костя позвал его по имени, и Кап сразу подбежал. А вместе с ним подбежали дети, которым Костя постарался объяснить, что эту собаку зовут Кап, и она пропала с одной дачи в Клязьме. Дети сказали, очень жалко, они уже привыкли к нему и
Мне понравилась манера изложения Костей этих событий, я вспомнил, что он и у нас в школе считался остроумцем и шутником, что не помешало ему ещё в девятом классе не по-шуточному сойтись с высокой и красивой Олей, похожей на тургеневскую героиню. Но женился он потом не на ней, а на Лене Азаровой, тоже однокласснице, которая хорошо играла в волейбол, и сейчас, я знал, у них два сына. Ещё я вспомнил, когда Костя описывал свой путь со станции, что до войны мы тоже жили здесь, в Мамонтовке, в посёлке Сосновка, и как я бессчётное число раз ходил по улице Ленточка, где за такими мальчишками, как я, гонялся — просто так, чтобы самому потешиться и нас напугать — сын поэта Демьяна Бедного, Свет, и какая непросыхающая грязища была почти всегда в овраге, где стояло несколько бараков, которые почему-то назывались «Шанхаем»; вспомнил и поле, на котором уже тогда начали строить дачи, и оно превратилось в Полевую улицу, а та переходила (и переходит сейчас) в Мичуринскую, которая ведёт на Пушкинскую, где стояла наша бревенчатая дачка (и стоит сейчас, только она уже давным-давно не наша).
А с женой Кости, Леной Азаровой, я начал учиться ещё в школе на Хлебном, с пятого класса. Внешне Лена мне тогда нравилась, а так — нет: чересчур задавалась. С двумя девчонками придумала какое-то тайное общество, у него был даже свой герб — лежащая на боку восьмёрка, обозначающая бесконечность, которая, видимо, должна была стать им подвластна. На меня же Лена не обращала должного внимания, а отдавала предпочтение Кольке Горлову, который был намного выше меня ростом, но я, честное слово, раз в сто красивей, и я решил однажды дать ей понять, кто я такой, и сочинил целую пьесу из испанской жизни в трёх действиях и семи картинах, в стихах и с предисловием. В предисловии было сказано, что «эта пьеса написана под впечатлением от школьной жизни, и в ней автор осмеял плохие стороны некоторых индивидуалов. Как-то: наивность, глупость, излишняя самоуверенность, преждевременные увле-ния…» (Слово «увлечения» автор постеснялся даже написать полностью — вот какая душевная чистота была у него в шестом классе! А вы каковы сейчас, надменные потомки-шестиклассники? Лишь о «траханье» говорите и думаете!..)
За предисловием следовал короткий пролог в виде песенки:
У донны Лауры характер беспечный
И домик в Гранаде, с балконом, конечно,
И вот под балкон, хоть его и не звали,
Явился с гитарою дон Паскуале
И, взявши аккорд за отсутствием дел,
О розах и грёзах и слёзах запел.
УэрерА, ТуэрерА,
Ассамблея драматерА,
ЭстремадА, баррикадА,
Серенада под Эспань.
Честно скажу: и стишок, а абракадабра припева сочинены не мной — их я услышал, не помню, от кого, и оттуда же взял имена некоторых действующих лиц: капризной красавицы Лауры, которая не понимает и не ценит достоинств благородного красавца, умницы и смельчака дона Педро и безрассудно склоняет свои симпатии на сторону нелепого простака дона Паскуале (Кольки Горлова!). Но, клянусь, всё дальнейшее в пьесе вышло из-под моего собственного пера, и если вы могли бы полностью прочитать написанное, то, ручаюсь, согласились бы со мной, что оно являет чистейший пример классицизма в литературе, то есть стиля, опирающегося на представление о разумной закономерности мира, о возвышенных нравственных идеалах, которые мы с вами находили и находим в сочинениях Корнеля, Расина, Вольтера, Мольера, а позднее у Гёте и Шиллера… А соцреализмом, скажу как на духу, от этого талантливого произведения и не пахло: потому как не соблюдался в нём основной метод этого направления, который «требует от художника исторически конкретного изображения действительности в её революционном развитии, сочетающейся с задачей воспитания трудящихся в духе социализма». (Эта абракадабра почище той, что в припеве к песенке-прологу, цитируется по «Уставу Союза советских писателей», принятому в 1934 году.)