Черняховского, 4-А
Шрифт:
Кто там? Чей там слышен шаг?
Это Стась, наш страшный враг!
Восемь двоек есть у Стаса,
Он последний самый в классе;
Не гляди, что с виду прост —
Он зверей мучитель:
Разоритель птичьих гнёзд
И кустов губитель!..
Сюда вполне можно было бы пририфмовать «лесной вредитель», но «вредитель» звучало ещё слишком страшно у нас в стране, где к этим годам их накопилось великое множество — в тюрьмах, лагерях и ссылке. Обвинялись они в чём угодно: в том, что
Полагаю, не нужно особо пояснять, что, порядком утомясь от происходящей вокруг нас непрерывной борьбы с врагами мира и социализма на всех континентах, а также в собственной стране, мы с Юлием не без удовольствия отводили сейчас душу, помогая милым животным и растениям перевоспитывать отрицательного Стася, кто на протяжении полутора часов, которые длится спектакль, конечно же, понемногу исправляется на глазах у публики и перед самым закрытием занавеса честно заявляет:
…Обещаю, никогда
Зайца я не трону,
Не разрушу я гнезда,
Не убью ворону
И не буду бить ужей!
Я хорошим стал уже…
Получать удовольствие от свободного перевода этой незатейливой пьески нам с Юлием поспособствовала его Лариса, сделавшая подстрочный перевод с польского. Я уже говорил, по-моему, что она знала почти всё: во всяком случае, почти все славянские языки, алгебраическую лингвистику, классическую литературу (и не классическую тоже); а также умела много чего: покупать в очередях продукты, сносно готовить из них разные блюда, чинить электричество, ремонтировать мебель. Успевая при этом гулять с собакой и писать диссертацию.
Что же касается двух комнат на Ленинском проспекте, то они свалились на их семью нежданно, негаданно, и благодарить за это следовало не, как обычно, генерального секретаря, партию и правительство, а представительство Белоруссии, которое находилось в одном доме с ними на Маросейке и решило расширить свои владения. В новом жилище семья Даниэлей состояла уже из трёх, а не из четырёх человек: мать Юлия определили в больницу, и, по-видимому, надолго, если не навсегда…
* * *
Я нашёл у себя на одной из полок первую афишу нашего спектакля, полученную в театре после генеральной репетиции.
Вот она:
Мария Ковнацкая
Орешек
Музыкальное представление для детей
Перевод с польского и сценическая редакция
Ю. Даниэля и Ю. Хазанова
А дальше идут строки, написанные от руки и обращённые к нам:
Поздравляем пап с премьерой!
Сын Орешек очень мил:
Славный мальчик, умный в меру,
Радость детям подарил!
Потом следуют подписи артистов (Орешек, Белка, Барсук, Ежи, Стась, Бабушка, Уж, Ворона…) и приписка от начальства:
Дорогие Ю. и Ю.!
Надеемся, вы не упрекнёте нас в банальности, но на память приходит небезызвестное изречение о том, что мужчина обычно хочет быть первым, а женщина — последней. Поскольку руководство нашего театра олицетворяется лицами обоего пола, мы хотели бы стать вашей и первой, и последней привязанностью, и чтобы вы сделались нашими первыми и последними авторами…
Директор
Главный режиссёр
Как говорится, «пустячок, а приятно»…
Но тут же вспоминается, что через несколько лет наши фамилии исчезли с афиш, а позже появились снова, но в несколько изменённом виде: Ю. Петров и Ю. Хазанов.
Почему? Объясняю, — как любили со значением произносить
К этим манипуляциям со своей фамилией Юлий отнёсся на удивление спокойно: даже не помню, чтобы хоть раз выматерился. Мне же это дало повод отправить ему на ближайший его день рождения телеграмму такого содержания:
«Дорогой наш Ю. Петров зпт наломал ты много дров зпт поздравляем зпт будь здоров тчк твой Ю. Ильф и Римма».
Однако Ильфом я не стал, и мы с Юлькой так и не написали ничего совместного — ни про один стул.
На том дне рождения он меня удивил — чтобы не сказать, обидел. Быть может, всё случившееся не стоило и «выведенного яйца», как говаривала наша соседка, но я до сих пор не могу забыть это незначительное, казалось бы, событие.
Гостей было много, далеко не всех я знал — празднование проходило вскоре после освобождения Юлия из тюрьмы и лагеря, где он пробыл ровно пять лет — от звонка до звонка — и сделался уже достаточно знаменитым в определённых кругах, вполне заслужив своё признание, потому что смело и достойно вёл себя на судебном процессе и потом, в заключении. Среди пришедших поздравить, помимо близких друзей, были журналист из Дании и несколько юристов — из тех, кто вели дела его «подельников»-диссидентов, тоже обвинявшихся в злостном подрыве советского строя. К одной из женщин-адвокатов Юлий подвёл меня в самом начале вечера со словами:
— А с Юрой Хазановым вы, кажется, были когда-то знакомы, не правда ли, Иза?
Господи, Иза Кедрина! Я не узнал её в этой пожилой толстой тётке с усталым морщинистым лицом. Ей же не так много лет — кажется, она чуть старше меня, но я-то ещё — ого-го!.. Хотя как не вспомнить неприятную фразу Толстого из «Войны и мира»: «…вошла старуха сорока двух лет…» Мы с Изой уже перешагнули возраст той «старухи»… Последний раз виделись, если память не изменяет, лет тридцать назад, когда я, после войны, вернулся в Москву, и моя закадычная подруга Миля, которая когда-то училась с Изой в юридическом и кто познакомила нас жарким предвоенным летом, повела меня к ней в гости. Иза была уже замужем, недавно родила дочь. Мы совсем недолго пробыли в её шикарной по тем временам квартире, и я вскоре забыл об этой встрече. А незадолго до начала войны, летом, в подмосковной Мамонтовке, у меня с Изой возникло то, что можно назвать романом. Он был недолговечным — от силы месяца полтора, но достаточно бурным, а потом оборвался. Нет, мы не ссорились, просто расстались — кстати, в полном смысле слова: я должен был возвратиться в Ленинград, где учился тогда в военной академии и где меня, как Юлия в шестьдесят пятом году, тоже ждал суд, только не совсем настоящий, а так называемый «офицерский суд чести» (у меня уже было звание «младший воентехник» — один кубарь на петлицах), но его решение, которым мне грозили, могло быть не слишком приятным: задержка очередного воинского звания, а то и отчисление из академии. Тюрьма мне вроде бы не светила, но, всё равно, и эти наказания казались тогда дикими и несправедливыми — тем более, что «преступление» моё заключалось лишь в том, что той весной, во время педагогической практики в авторемонтных мастерских, я опоздал на девятнадцать минут после перерыва, задержавшись у киоска, где жевал баранки и запивал их разбавленным пивом. (Но кто же мог знать, что как раз в это время товарищ Сталин сочинил очередное гениальное произведение — указ о предании суду всех, кто опоздает на работу больше, чем на восемнадцать минут?..)