Черняховского, 4-А
Шрифт:
И начал объяснять.
— Это когда про всё одно только мнение… одно сужденье. Про человека, книгу, событие историческое… поступок какой… Предположим, я говорю: вот ты, Федька Долин, лучший и талантливейший пацан нашей эпохи. Умнее тебя нет. Добрее — нет. Курносей — нет. Майка у тебя самая красивая в Европе. Трусы — самые красивые в Восточном полушарии. О кедах уж молчу…
— А если он, правда, такой? — спросила одна девочка и покраснела.
— Такие, — сказал Володя, — встречаются только в сказках. А живые люди одного цвета, по-моему, не бывают. Они и чёрные, и белые, и серо-буро-малиновые.
— И Пушкин? — начали его спрашивать.
— И Павлик Морозов?
— И Чапаев?
— Погодите, погодите… Конечно, у всех у них были
— Но ведь отец враг! — закричали ребята.
— Но ведь он отец, — сказал Володя. — Вы можете спросить: что же надо было делать на месте Морозова? Смотреть, как отец ворует?.. Не знаю… Только не то, что сделал сын… Отец плохой? Уйди от него… накажи забвением… презрением. Но предать?
— А про культ? — вспомнил Гоша.
— Что про культ?
— Ну, ты начал объяснять, Володя.
— А культ… — Он опять призадумался. — Это когда в отдельном человеке, или целиком в стране видят одно только хорошее и кричат об этом на весь белый свет… Но такого не может быть. По законам природы…
— Это что ж получается… — заговорил Федька Долин.
— Вот так и получается. Я сказал только своё мнение. Думайте сами…
Володя, казалось, был растерян не меньше ребят…
В другой раз заговорили о мамонтах. Федька утверждал, что шерсть у них длиною аж до метра, но никто не верил, и тогда Володя сказал, у него в тумбочке последний номер «Науки и жизни», так как раз статья про мамонтов. Федька вызвался принести, побежал в комнатушку к Володе. Вернулся он нескоро, все уже позабыли, о чём спор, но, всё-таки, оказалось, что Федя прав: у взрослого мамонта остевые волосы, так было написано в журнале, чуть больше метра, и шерсть густая, даже на хоботе. А ростом не выше слона, вовсе не гигант какой-нибудь…
Позднее, когда остались одни, Федя сказал Гоше:
— Знаешь, чего я там видел? Сказать?
— Где?
— У Володи в тумбочке!
Первое, что пришло Гоше в голову: наверно, пакетики Федька нашёл с этими резинками, у которых название, вроде килек в томате. И ему стало стыдно за Володю.
— Нет, дурак, — сказал Федя. — Совсем не то… Ой, я даже не знал, что такое у нас печатают!
— Какое? — Гоша опять подумал о всяких непотребных подробностях человеческих взаимоотношений.
— Журнал там один… Да не «Наука и жизнь», другой совсем!
— «Огонёк»?
— Сам ты «Огонёк»! Такой… Не по-русски. А на обложке картинка… Знаешь, какая?
— Голая?
— Не голая, а наш Хрущёв! Только не фотография, какие везде висят, а как у нас на капиталистов… Карикатура. Вот!
— Врёшь. Это, наверно, президент американский.
— Что я, не знаю? Спорим!
— Надо у Володи спросить.
— Да ну! Я, выходит, у него рылся там… Неудобно…
Вскоре у них в лагере был родительский день, и к Гоше мать приезжала, а к Федьке — отец и мать, навезли всякой всячины. Вечером, после линейки, Федя сказал Гоше, прожёвывая домашнее печенье:
— Я у отца спрашивал про журнал этот. Он говорит, это всё вражеские вылазки, и там враньё одно. А кто такое увидит, должен сразу сообщить…
— Кому? — спросил Гоша.
— Не знаю, отец не сказал…
В четверг их отряду объявили, что у вожатого Володи заболела мать, и он срочно уехал.
А на следующей неделе появился новый вожатый.
3
Некоторые из тех, кому посчастливилось читать моё жизнеописание, спрашивали: а что, действительно я такой уж эротоман, блудник, распутник или довольно удачно притворяюсь? И всякий раз я отвечал примерно одно и то же.
Нет, как эти слова ни ласкают слух истинного мужчины, как ни льстят самолюбию, я, увы, не могу к таковым себя причислить. Ибо эротомания —
Скажу больше: не только себя, но и таких мастеров по этой части, как дон Жуан или Казанова, я бы так не окрестил, потому что и тот, и другой — насколько начал я понимать, мудрея с годами, — охотились за женщинами и меняли их, извините, «как перчатки», не столько ради удовлетворения собственной страсти, или, если угодно, похоти, и не похвальбы для… сколько в отчаянных поисках истинной любви — какую никак не могли найти. (Вероятно, оттого, что Природа так и не удостоила их этого чувства.) Но чего у них тоже не было в помине — так это корысти, желания унизить, надругаться… В большей степени, руководили ими, пожалуй, любознательность, пытливость, искренний интерес к человеческим характерам и судьбам, к диковинным извивам взаимоотношений между мужчиной и женщиной. (Откуда бы иначе мой почти что однофамилец Казанова набрал материала для двенадцати томов своих «Мемуаров»?)
Я поступал почти так же в меру своих скромных сил и способностей, вряд ли умея при этом испытывать какие-либо сильные чувства, если не считать таковыми острую потребность узнать как можно больше о человеке. В данном случае, говорю о женщине. И, если это оканчивалось дружбой, или даже интимной близостью, то что же тут плохого, в конце концов?..
После этого краткого и достаточно откровенного вступления, причём, с некоторым уклоном в демагогию, то есть в сторону одностороннего осмысления, перейду, наконец, к рассказу о последующих событиях…
Скажу прямо: светловолосая Белка (Лена) в спектакле «Орешек» не на шутку заинтересовала меня. Да и почему бы нет? Чудесные серо-голубые глаза (о которых я уже говорил, но они заслуживают лишнего упоминания), ноги — от ушей, приятное лицо. Хотя, вообще, балетно-спортивное телосложение меня никогда особенно не привлекало, но ведь красиво, ничего не скажешь! Лена, действительно, короткое время, после театрального училища, работала в эстрадном балете, куда ей помог устроиться один довольно пожилой, но… (при чём здесь «но», я не совсем понял, однако Лена употребила именно этот противительный союз)…но добрый, хороший человек из эстрадного мира, с которым она довольно длительное время находилась в близких отношениях…
— Он не так давно умер, — с грустью говорила она, — и, поверьте, Юра, он хотел на мне жениться, но не смог этого сделать: у него была жена, и она тяжело болела. Не знаю, правда, согласилась бы я, — задумчиво добавила она, — но мне было с ним спокойно, и все годы я хранила ему верность.
Это прозвучало так просто и естественно, что я не усомнился в её словах, хотя вся ситуация показалась мне тогда не вполне нормальной, что ли. Впрочем, я не мог не вспомнить два похожих случая — с теми, кого близко знал, — с бывшими одноклассницами. Сонька Ковнер, красотка в восточном стиле, с которой мы разыгрывали на школьных подмостках сцены из «Бориса Годунова»: я — в почти бессловесной роли какого-то боярина, она — в роли Марины Мнишек; эта Сонька, лениво посещая лекции в юридическом институте на улице Герцена, смолоду вышла замуж за хрипатого блондина, специалиста по автомобильному делу, недавно вернувшегося из Канады с родителями. Он был почти её возраста, но чем-то не понравился сониной матери — быть может, тембром голоса. Мне он тоже не очень нравился, но совсем по другой причине: они с Сонькой познакомились на даче, где она жила летом и куда я приехал по её приглашению погостить. И вот у них начался там роман, и на меня уже никто почти не обращал внимания, невзирая на то, что я, хотя и не был «иностранцем» и не таскал с собой книжку на английском языке, но зато благополучно перешёл на второй курс военно-транспортной академии, носил звание «слушателя 808-го учебного отделения» и в любой момент мог нацепить красивую командирскую форму с ремнём и портупеей, если бы не такая жаркая погода.