Черняховского, 4-А
Шрифт:
В те незабвенные времена Иза Кедрина была пухленькой миловидной брюнеткой с прелестными серыми глазами, и мы часами валялись с ней на пляже водохранилища, пестуя свои нарождавшиеся чувства взглядами и как бы случайными прикосновениями. Своей привлекательности она, помнится, не потеряла и ставши матерью новорожденного ребёнка… Но сейчас? Что с ней произошло? Её фамилия, я слышал, упоминалась теперь среди фамилий тех адвокатов, кто посвятил себя упорной и смелой защите людей, кого преследовала власть за их взгляды, кого сажали в тюрьмы, лагеря и психушки.
Я был уже готов к тому, что вскоре узнаю от неё много всякого, интересного и, вообще, как она живёт, но…
— …Мы не знакомы, — ответила она Юлию, коротко взглянув на меня, и отошла к другому краю стола.
Почему? Почему
А что касается той ночи сто лет назад… Даже не ночи, а было уже часа три утра, если не позднее. Мы пришли в её пустующую квартиру безмерно уставшие после долгого вечера — гулянья по парку ЦДКА, возле театра Красной Армии; после сиденья в душном зале, где шла оперетта «Сильва» («Можно часто увлекаться, но один лишь раз любить…» И ещё: «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось», и дикие вопли артиста Ярона: «Соловей!»); после пребывания в кафе «Националь», где я «гулял»: заказал коньяк «Двин» и пачку папирос «Казбек»… И потом мы на такси приехали к ней, она поставила на плиту чайник, сменила обтягивающее голубое платье, которое ей очень шло, на широкое домашнее и сразу стала другой.
А потом… Потом мы лежали совсем без всего на её кровати, и я, порядком протрезвевший и полусонный, начал, вместо всего прочего, очень современный разговор о романе Золя «НанА», в котором подметил не столько «пафос разложения буржуазной семьи», как писали наши всевИдущие критики, а совсем иное, относящееся больше к женской физиологии. Но эта животрепещущая тема не очень заинтересовала Изу; она почему-то поднялась с кровати, накинула халат и сказала, что мне пора идти. Что я и сделал, поскольку сам хотел этого.
Когда на следующий день вечером я заехал за ней на такси, чтобы она, как мы условились, проводила меня к поезду, дверь мне открыла её мать и сказала, что Изы нет и, когда будет, неизвестно.
Из Ленинграда (вскоре после того, как состоялся надо мною суд и меня не расстреляли и не выгнали из академии, а только задержали присвоение очередного звания) я написал Изе очень сдержанное, вежливое письмо, в котором выражал робкую надежду на дальнейшее знакомство. Ответа я не получил…
Но ведь нелепо думать, что в ней теперь взыграла древняя обида за мой экскурс в творчество Эмиля Золя! За, быть может, невольную параллель, которую она могла извлечь из моих слов, между девицей Нана, раздетой с помощью автора, и ею самой? Или, что проще всего предположить, потому что я не проявил… Но я не заметил тогда и в ней тоже… И, вообще, я уже говорил, мы оба чертовски устали в тот день… А ещё, подумал я, возможно, всё дело в её характере, который я совершенно не знал и который мог быть вздорным, беспричинно обидчивым, несговорчивым. И я вспомнил, что, опять же по слухам, дочь Изы — та самая, кто лежала три десятка лет назад в колыбели — уже довольно давно уехала за границу и там поселилась, разорвав все отношения с матерью. Неужели из-за её характера? Потому что всё остальное в ней должно, вроде бы, вызывать только уважение…
Всеми этими домыслами я обогатился позднее, а сначала был немало удивлён, шокирован, обижен. Первые два чувства я испытывал по отношению к Изе, последнее — к Юлию. Удивление и шок объяснить несложно, а вот на что обида? А на то, что он, смутно догадываясь, как и я сам, о возможной подлинной причине её поведения и, наверняка, имея полную возможность раскрыть ей… объяснить… хотя бы в общих чертах… некоторые обстоятельства, ставшие для меня поводом к многомесячным, если не многолетним, переживаниям, но к этому времени пришедшие к достаточно благополучному завершению, свидетельством чего было полное восстановление наших с Юлием отношений после его освобождения из лагеря, а также моё присутствие в его доме… (Вскоре я расскажу об этом гораздо подробней, без такого изобилия недомолвок и многоточий…)
Юлий больше не вспоминал об этом событии и не поговорил с Изой, хотя я ожидал от него и того, и другого. Возможно, он был, по-своему,
ГЛАВА 8. О «непорочном зачатии» Орешка и связанные с этим рассуждения. О детстве «Кандида». Немного больше о голубоглазой актрисе Елене Павловне и её семье, о копне сена в Крюкове и о покровителях или патронах… И всё-таки: пытливость подлинного литератора или обыкновенная тяга к распутству?..
1
То, о чём вы прочитали в конце предыдущей главы, происходило намного позднее, а пока мы с Юлием продолжали, не без удовольствия, кропать перевод милого текста польской пьесы, чистого, как слеза ребёнка. И дошли до рождения главного героя, появившегося на свет, как и полагается во всех сказках, в результате непорочного зачатия. В данном случае тоже, как и в седой древности, не обошлось без вмешательства неземных двуногих существ, передние конечности которых были превращены в крылья, то есть птиц.
Кукушка, кукушка,
Лесная подружка!
Прокукуй звонко,
Накукуй внучонка!
Это пропела Бабушка. Но этого оказалось недостаточно, и пришлось обратиться ещё к одной птице:
Дятел, дятел, славный дятел,
Ты старинный мой приятель!
Простучи три раза, ну-ка!
Настучи скорее внука!
И дятел «настучал»: на сцену выкатился Орешек, а все обитатели леса завопили:
Вот так штука! Вот так штука —
Дождалась бабуся внука!..
Я предложил соавтору вместо «дождалась» циничное «родила», но он категорически отверг мой вариант, хотя неоднократно вполне серьёзно заявлял о своей полной аморальности, по поводу которой, не без помощи нашего тесного общения на страницах пьесы с животным миром, я изрёк следующий экспромт:
«Я абсолютно аморален, —
Ты мне частенько говорил, —
А потому, что натурален,
Как дятел, дрозд, как гамадрил…»
(Ты был серьёзен, не острил.)
Юлька одобрительно ухмыльнулся и заметил, что естественность для животных естественна (извини за тавтологию), а у нас она коверкается воспитанием и различными условностями.
— Ты прямо последователь Руссо, — не мог я не продемонстрировать свою дилетантскую нахватанность.
Впрочем, именно тогда я почти знал, о чём говорю, потому что всего лет шесть-семь назад сдавал экзамен по истории педагогики и смутно помнил, что Руссо воспевал «естественное состояние», в котором все люди свободны и равны, и считал, что цивилизация портит человеческую природу. А ещё утверждал, что «человек по природе добр», и в связи с этим я вспомнил и рассказал Юлию, что однажды произошло у нас на экзамене. Одному студенту попался билет о философских взглядах Руссо, а он — ни в зуб ногой! — и просит шёпотом помощи у соседа. Тот шипит в ответ: «человек по природе добр… От этого и пляши». И спрашивавший начинает «плясать». «Человек по природе бобр», — уверенно заявляет он, подойдя к столу экзаменатора. (Бедняга неточно расслышал последнее слово.) «Кто?» — переспрашивает огорошенный педагог. «Бобр», — повторяет студент и начинает распространяться по поводу того, что бобры по своей природе прирождённые строители, и человек тоже строитель — в прямом и переносном смысле — своего дома, своей жизни…