Черные лебеди
Шрифт:
Веригин откинулся на пологую спинку скамейки, слегка запрокинул голову, глядя в небо. Дальше он говорил так, как будто рядом никого не было, как будто он обращался к звездам.
— В тридцать седьмом году, когда шли по стране массовые аресты, арестовали и одного заместителя наркома. Я не буду называть фамилию этого человека, скажу только одно: он из Сибири, из бедной крестьянской семьи, от природы наделен умом и сильной натурой. Замнаркомом стал в тридцать пять лет. С первых же дней работы на этой ответственной должности на него обратили внимание Сталин, Орджоникидзе, Калинин. Все было при нем: ум, воля, кристальная честность. Но все эти достоинства были перечеркнуты. В одну из ночей
С этим товарищем (я буду называть его просто замнаркомом) я встретился весной тридцать девятого года. Больше года его держали в одиночной камере Бутырской тюрьмы — добивались признания в том, как он в числе других изменников Родины готовил государственный заговор. Но следователи так и не вынудили его взять на себя позорную вину. Почти полуживого, но не сломленного, привезли его в наш лагерь, на Север.
О лагере рассказывать не стану. Пока для меня это слишком тяжело. Там добывали руду. Техника труда — почти из эпохи рабовладения. От изнурительной работы и скверного питания люди умирали как мухи. Но списочный состав лагеря не уменьшался — прибывали новички. Их привозили вагонами, эшелонами…
Те, кто были посильнее, как-то ухитрялись держаться. Не знаю уж каким чудом, но и наш замнарком стал поправляться. Может быть, весна вдохнула в него силы, может быть, благотворно сказался переход от долгого одиночного заточения в тюрьме к артельной жизни, но встал он на ноги и начал работать. Через несколько месяцев привык и к строгому режиму, и к тяжелому труду. Привыкать ему было не в новинку. Как-то раз рассказал он мне свою биографию. Его дед как политический был выслан этапом в Сибирь. Там он пустил корни, а от него, уже третьим поколением, и родился будущий замнарком. Так что закваска была не дрожжевая, не городская, а покруче — хлебная, земляная.
О том, что началась война, мы узнали не сразу, только через несколько дней. И тут каждый стал проситься на фронт хоть рядовым, хоть в штрафной батальон, хоть в самое пекло. Писали рапорты, заявления, жалобы… Некоторые чуть ли не бунтовали.
Веригин достал папиросу и, не спеша, долго разминал ее, словно раздумывая — стоит ли рассказывать племяннику о том, что было дальше.
— И попал кто-нибудь на фронт? — не удержался Дмитрий.
Веригин неторопливо прикурил и глухо сказал:
— Многие попали, но только не на фронт… — сделав несколько затяжек, он продолжал: — Октябрь сорок первого года был очень тяжелый месяц. Немцы подходили к Москве. Весть эта докатилась и до нашего лагеря. Среди заключенных поползли смутные разговоры, шепотки. Даже в полуголодном состоянии больше чем к пайке хлеба тянуло к новой весточке: а как там Москва? И почему-то каждому казалось: если б он в это тяжелое время был в окопах под Москвой, то не видать бы немцу столицы.
За оградой с ревом пронеслась на большой скорости грузовая машина. Где-то над головой прошелестела листвой спугнутая птаха. Из глубины парка поплыли приглушенные звуки оркестра.
— Слушай дальше. В конце октября сорок первого года кому-то в Москве, очевидно, показалось, что в случае, если столица будет сдана врагу, то Север окажется под угрозой — его могут отрезать. Там хоть нет больших городов и государственных промышленных предприятий, зато, не говоря уж о лесе, много угля, руды, нефти, которые лежат почти на поверхности земли, — бери лопату и греби миллионы. И это чье-то беспокойство стало роковым для многих из тех, кто уже несколько лет добросовестно трудился в нашем лагере. Этому беспокойному человеку, очевидно, пришла в голову мысль, что, отрезав Север, немцы смогут из заключенных сделать пятую колонну и повернуть ее против Советской власти.
Словно устав от тяжелых воспоминаний,
— Не знаю, за чьей подписью и с какой официальной мотивировкой, но из Москвы пришел строго секретный приказ: немедленно убрать столько-то человек, об исполнении доложить. Список обреченных прилагался.
А дальше все у них было просто. Тех, кто значился в списке, подняли среди ночи и приказали одеться. В нашем бараке таких оказалось восемь человек. Среди них был и мой сосед по нарам, замнарком. Его лагерный номер был 1215. Подняли и увели. Больше о них никто ничего не слышал. А что было дальше, я узнал только вчера…
Оказывается, вызванных вывели из бараков, построили в колонну, вооружили ломами и лопатами. Начальник лагеря объяснил перед строем: необходимо срочно очистить прошлогодний заброшенный шурф. Вопросов не было. Лагерь и тюрьма — не профсоюзное собрание. Приказ есть приказ — его надо выполнять. Повели колонну за зону. Настораживало только одно — уж слишком большая была охрана: почти на каждых двух заключенных — конвоир с автоматом. Подвели к шурфам. Включили мощные прожекторы, и полярной ночью стало светлее, чем днем в Ташкенте. Загремели лопаты, зазвякали ломы… Начальство ходит, подбадривает: «Чем раньше кончите, тем быстрее в бараки». На завтрак было обещано по дополнительной пайке хлеба. Все работали старательно — как дети, которым в награду за усердие пообещали леденцов. Никто не заметил, как сзади, со стороны зоны, подкатили два станковых пулемета. А впрочем, если сам под прожекторами, подкати хоть паровоз — все равно в черноте вокруг ничего не увидишь.
Шурф очистили быстро. Разрешили перекур. Потом всех построили, сделали перекличку. Заключенные стояли почти на краю шурфа, у обрыва, но никому и в голову не могло прийти, что в тридцати метрах от них станковые пулеметы.
Веригин опять долго молчал, потом строго посмотрел на Дмитрия:
— В самую последнюю секунду, когда смолкли пулеметы и автоматы, произошло чудо. Вдруг погасли прожекторы. Почему — не знаю. Да дело и не в этом. Дело в том, что один из тех, кто лежал на краю шурфа, был только ранен, и не смертельно. В руку. Очутившись в непроглядной тьме, он сразу же пополз. В него не стреляли. Он полз все дальше — а в него все не стреляли. Потом он встал и пошел в сторону леса. И снова в него никто не стрелял. Тогда он побежал. Куда глаза глядят побежал.
— Этим раненым был замнарком? — спросил Дмитрий.
— Да.
— А что было дальше?
— А дальше все было, как в сказке. Вышел он на узкоколейку. На ней стоял состав с углем. Слабый паровозишко не мог осилить подъем. Кругом — ни души. Что остается делать человеку, если позади верная смерть, а впереди какие-то крохи надежды на жизнь. Уж так, видно, устроен человек, что сам, добровольно, никогда не пойдет под топор. Он может умереть во имя великой идеи, отдать жизнь в борьбе за светлые идеалы, но просто так, ни с того ни с сего, вернуться в лагерь и сказать: добейте меня, как собаку, — он не может. Это противоречит человеческой природе. Замнарком поступил, как поступил бы всякий, оказавшийся в его положении. Он решил жить. А чтобы жить, залез в вагон и почти с головой зарылся в уголь. На счастье его, уже третий день мела поземка. Она тут же замела следы. Да и трупы расстрелянных из-за суматохи со светом никто не считал. Наутро пошла в Москву шифрованная радиограмма о том, что приказ выполнен и что письменный доклад об исполнении направлен с нарочным. В списке «умерших», отправленном с нарочным, стояла фамилия, имя, отчество и лагерный номер замнаркома. Список был подписан несколькими официальными лицами, в том числе и лагерным врачом.