Черные собаки [= Черные псы]
Шрифт:
— Немцы сделали за них всю работу. А теперь даже и евреев-то здесь никаких не осталось, а они по-прежнему их ненавидят, — сказала Дженни.
И тут вдруг я вспомнил:
— Погоди, а что ты такое сказала насчет собак?
— Черные собаки. У нас дома так говорят, от мамы повелось. — Она совсем было уже собралась объяснить подробнее, но передумала.
Мы оставили лагерь и пошли обратно в Люблин. Только теперь я заметил, что сам по себе этот город не лишен привлекательности. И война, и послевоенная реконструкция, изуродовавшая Варшаву, обошли его стороной. Мы шли по круто поднимающейся вверх улице, и великолепный оранжевый зимний закат превратил мокрый булыжник под ногами в чеканный золотой панцирь. Было такое впечатление, будто нас выпустили на свободу после долгого плена, и нас возбуждала сама возможность снова стать частью этого мира, обыденности неспешного люблинского часа пик. Безо всякой задней мысли Дженни взяла меня под руку и принялась рассказывать историю о польской подруге, которая
Машину, взятую напрокат в аэропорту Монпелье, я остановил возле темного дома. Потом вышел и немного постоял в саду, глядя в звездное ноябрьское небо и пытаясь побороть нежелание входить внутрь. Такое неприятное чувство возникало у меня всегда, когда приходилось возвращаться в этот дом после длительного отсутствия — и не важно, простоял ли он запертым полгода или несколько недель. Я не был здесь с тех пор, как кончился наш долгий летний отпуск, с нашего по-утреннему шумного, сумбурного отъезда, после которого последние отголоски эха детских голосов растворились в молчании старых камней, и bergerieопять погрузилась в куда более долгую перспективу, где счет идет не на недели, не на лишние годы подросших за зиму детей и даже не на десятилетия, прошедшие с тех пор, как дом поменял владельца, но на века — неторопливые крестьянские века.
Не веря ни во что подобное, сейчас тем не менее я легко мог себе представить, что в наше отсутствие призрак Джун, ее многочисленные духовные сущности украдкой наводят в доме порядок, возвращая себе право собственности не только на мебель, кухонную утварь и картины, но и на скукожившуюся журнальную обложку, на застарелое, похожее на Австралию пятно на стене в ванной, на пустую форму тела внутри старой садовничьей куртки, которая до сих пор висит за дверью, потому что ни у кого не хватило духу ее выбросить. Возвращаясь сюда после долгого отсутствия, замечаешь, что предметы словно отодвинулись друг от друга, наклонились и приобрели этакий светло-коричневый оттенок или только намек на этот оттенок, а звуки — первый поворот ключа в замке — звучать стали несколько иначе, с тем глуховатым эхом чуть-чуть поверх предела слышимости, которое намекало на невидимое, но всегда готовое откликнуться бытие. Дженни терпеть не могла открывать дом. Ночью положение вещей осложнялось еще того пуще; за сорок лет дом постепенно разросся, и электрический распределительный щит был теперь довольно далеко от входной двери. Чтобы до него добраться, нужно было пройти через гостиную на кухню, а фонарик я забыл.
Я отпер входную дверь и остановился перед сплошной стеной тьмы. Потом потянулся внутрь, к полочке, на которой мы всякий раз старались не забыть оставить свечу и спички. Пусто. Я постоял, вслушиваясь в тишину. Какие бы разумные доводы я сам себе ни приводил, невозможно было отделаться от мысли, что в доме, в котором столько лет прожила женщина, посвятившая себя постижению вечности, осталась некая тонкая эманация, легкая паутина ее души, и она ощущает мое присутствие. Я так и не смог произнести имя Джун вслух, хотя мне очень хотелось это сделать — не для того, чтобы вызвать ее дух, а, напротив, для того, чтобы спугнуть его. Вместо этого я шумно откашлялся — этакий скептический, очень мужской звук. Как только я включу свет и радио и начну на оставшемся со времен Джун оливковом масле жарить купленные в придорожном магазине анчоусы, призраки мигом разбегутся по темным углам. Дневной свет тоже будет в помощь, но до того, как дом окончательно перейдет в мою собственность, пройдет пара дней, пара не слишком уютных вечеров. Для того чтобы с ходу завладеть bergerie,нужно приезжать с детьми. Как только они начнут вспоминать забытые с прошлого лета игры и нереализованные планы, смеяться и беситься на двухъярусных кроватях, дух милостиво отступит перед энергией ныне живущих — и можно будет смело ходить куда угодно, даже в спальню Джун, даже к ней в кабинет.
Вытянув руку перед лицом, я пошел через прихожую. Повсюду царил сладковатый запах, который я привык связывать с Джун. Запах лавандового мыла — она накупила его впрок столько, что даже и теперь мы не израсходовали половины ее запасов. Ощупью пробравшись через гостиную, я отворил кухонную дверь. Здесь запах был скорее металлический, с легким привкусом бутана. Пробки и сетевой выключатель находились в стенном шкафчике, в дальнем конце комнаты. Даже в полной темноте он маячил впереди еще более темным пятном. Я начал пробираться вдоль кухонного стола, и ощущение, что на меня смотрят, усилилось. Верхний слой кожи стал самостоятельным органом чувств и ощущал тьму и каждую молекулу здешнего воздуха. Руки у меня были голые и чувствовали опасность. Что-то здесь было не так, кухня стала другой. Я шел не в том направлении. Мне захотелось повернуть назад — просто бред какой-то! Машина слишком маленькая, чтобы в ней спать. До ближайшей гостиницы чуть не сорок километров, да и время — почти полночь.
Бесформенное темное пятно стенного шкафа было от меня метрах в шести или около того, и я шел к нему, не отпуская руки от края кухонного стола. Еще ни разу с самых детских лет темнота не оказывала на меня такого гнетущего впечатления. Подобно персонажу из комикса, я тихо и невнятно напевал себе под нос. Никакая мелодия на память не шла, и случайная последовательность нот выходила совершенно дурацкой. Голос звучал слабо. Я буквально напрашивался на то, чтобы со мной что-нибудь случилось. Снова пришла мысль, на сей раз куда более отчетливая: единственное, что мне сейчас нужно сделать, так это убраться отсюда восвояси. Рука коснулась чего-то округлого и твердого. Ручка на выдвижном ящике. Первый порыв был — выдвинуть его, но я не стал этого делать. Я заставил себя идти дальше, пока совсем не оторвался от кухонного стола. Пятно на стене было настолько черным, что даже пульсировало в темноте. У него был центр, но краев не было. Я вытянул по направлению к нему руку, и вот тут у меня сдали нервы. Я так и не решился до него дотронуться. Я сделал шаг назад и остановился в нерешительности. Я разрывался между голосом разума, который призывал меня сделать пару быстрых движений, включить электричество и убедиться при ярком искусственном свете, что обыденность — вот она, никуда не делась, и суеверным страхом, пожалуй, еще более глубинным, элементарным, чем чувство обыденности.
Должно быть, я простоял так минут пять, не меньше. В какой-то момент я чуть было не рванул вперед, чтобы с ходу распахнуть дверцу распределительного щита, но первый же сигнал к действию растворился где-то по дороге к ногам. Я знал, что, если сейчас я покину кухню, еще раз заставить себя войти сюда сегодня ночью мне не удастся. Вот я и стоял как истукан, пока не вспомнил о ящике в кухонном столе и о том, почему мне захотелось его открыть. Свеча и коробка спичек, которым надлежало быть на полочке у входной двери, вполне могли лежать там. Я начал осторожно ощупывать поверхность стола, отыскал ящик и принялся шарить внутри, между секаторов, чертежных кнопок и мотков бечевки.
Огарок свечи длиной сантиметров в пять загорелся с первой же попытки. Бесформенные тени от шкафа с выключателем запрыгали по стене, когда я двинулся вперед. Маленькая деревянная ручка на дверце выдавалась несколько сильнее, чем раньше, была поставлена под другим углом, и резьба на ней тоже была другая. До нее оставалось чуть более полуметра, когда орнамент сам собой сложился вдруг в фигурку скорпиона, большого и желтого, с расположенными по диагонали клешнями и с мощным, разбитым на сегменты хвостом, нацеленным ровно в ту точку, где рука должна была коснуться дерева.
Эти создания принадлежат к расе хелицеровых, возводящих свою родословную аж к кембрийскому периоду, то есть ко временам едва ли не шестисотмиллионнолетней давности, и в дома свежеиспеченных приматов их заставляет забираться некое наивное неведение, этакое безнадежное невнимание к новомодным постголоценовым условиям существования; их то и дело обнаруживаешь раскорячившимися на стене в самых приметных местах. Клешни и жало — жалкое и устаревшее защитное вооружение против сокрушительного нажатия подошвой башмака. Я взял с кухонной стойки тяжелую деревянную ложку и убил скорпиона одним ударом. Он упал на пол, и я на всякий случай придавил его ногой. До места, где он только что сидел, я тем не менее дотронулся с некоторой опаской. Мне вдруг пришло на ум, что несколько лет тому назад в этом самом буфете мы обнаружили целое гнездо, полное крошечных скорпиончиков.
Включился свет, и выпукло-покатый, родом из пятидесятых годов, холодильник передернулся дрожью и завел свою привычную жалобно-тряскую песню. Раздумывать над только что пережитым опытом мне очень не хотелось. Я принес свой багаж, застелил постель, пожарил рыбу, поставил на полную громкость диск Арта Пеппера и выпил полбутылки вина. В три часа ночи заснуть мне не составило ровным счетом никаких проблем. На следующий день я занялся подготовкой дома к декабрьским праздникам. Я пошел прямо по списку, провел несколько часов на крыше, ставя на место содранные сентябрьским ураганом черепицы, остаток дня прошел в работах по дому. День выдался теплый, и ближе к вечеру я растянул гамак в любимом месте Джун, под тамариском. Отсюда открывался вид на золотистую дымку, висящую по-над долиной в сторону Сан-Прива, а чуть далее — на низко зависшее над холмами в окрестностях Лодева зимнее солнце. О своем вчерашнем страхе я думал весь день напролет. Куда бы я ни шел, что бы ни делал, повсюду в доме меня преследовали два неясных голоса, и вот теперь, когда я растянулся в гамаке с теплым чайником под рукой, они сделались куда отчетливее.