Черный цветок
Шрифт:
Балуй. Монетка
Есеня Жмурёнок по прозвищу Балуй, веселый шестнадцатилетний парень, возвращался с базара в компании друзей, предвкушая приятное времяпровождение за кружкой пива. Он был темноволосым, вихрастым, среднего роста и не столько симпатичным на лицо, сколько обаятельным. Одежда его не отличалась оригинальностью — полотняная подпоясанная рубаха и широкие штаны, низ которых подметал деревянную мостовую базара. Очевидно, обуви он не носил. Вел он себя, как обычно, довольно развязно, чем вызывал восхищение товарищей и косые взгляды порядочных людей, наводнивших базар.
Настроение у него было отличным — не так часто ему отламывалось столько медяков сразу, чтобы он мог не только выпить сам, но угостить товарищей. Лавочник Жидята, несмотря на свое прозвище, в этот раз оказался щедрым — так ему понравился кинжал, который отец Есени выковал по его заказу.
— Жидята должен отдать тебе один золотой и четыре серебряника, — строго напутствовал его отец, зная о том, как безалаберно Есеня относится к деньгам, — если даст меньше — нож не отдавай, я сам к нему пойду. Если сверху добавит медяков — оставь себе, так и быть.
Есеня слушал его, вызывающе позевывая. Конечно, он и не думал медяки отдавать отцу, даже если бы тот потребовал — соврал бы, что Жидята их не дал. Сказали — золотой и четыре серебряника, что еще надо? Жидята же отсыпал десяток медяков сверху, и долго восхищенно рассматривал кинжал, наклоняя лезвие под разными углами к свету. Еще бы! Ведь этот булат варил сам благородный Мудрослов! Есеня, правда, считал, что в рецепте есть некоторые изъяны, но кто бы стал его слушать? Он пару раз заикался отцу о своих идеях на этот счет, но отец только топал ногами и орал что-то про свиные рыла и калашный ряд.
Не то чтобы Есеня ненавидел отца. Может быть, в глубине души он его даже любил, но так глубоко, что никогда не вспоминал об этом. В детстве он как-то мирился с его существованием, став же постарше, с трудом стал выносить крутой отцовский нрав и его постоянное желание заставить Есеню себя уважать. И чем больше отец прилагал к этому усилий, тем сильней Есеня старался выразить ему презрение. Хотя, несомненно, отец его был человеком уважаемым, и всякий в городе знал, где живет кузнец Жмур. Но Есеня плевал на всех, он имел собственное мнение по любому вопросу, и этого отец тоже никак не мог ему простить.
Единственное, что Есеня хотел бы унаследовать от отца — это рост и телосложение. Но как назло родился он похожим на мать — худенькую, субтильную шатенку маленького роста. От матери же достались ему и глаза — цвета темного янтаря с зелеными прожилками. Конечно, ни худеньким, ни субтильным Есеня не был, и на рост не жаловался, но до отца недотягивал целой головы.
Ребята проталкивались сквозь толпу на базаре, посматривая по сторонам
— Ой, лишенько-о-о-о! — раздался вой почти у самого уха, — ой, детушки мои, детушки-и-и-и! Ой, украли, украли, все украли!
Маленькая худенькая горшечница с жидкими белыми кудряшками под смешным чепцом, наверняка приехавшая из деревни только чтобы продать свой нехитрый товар, заламывала руки и показывала всем вокруг обрезанный ремешок — все, что осталось от кошелька. Она уже свернула свой лоток — несколько горшочков стояло на маленькой тележке рядом с ней. Базар ей посочувствовал — со всяким же может случиться.
— Житья от воров не стало!
— Последнее заберут и не поморщатся!
— Сволочи, нигде прохода нет!
— Что ж ты, мать, за деньгами не смотришь?
Люди трогали руками свои кошельки, надеясь удостовериться, что их сия чаша миновала, вздыхали с облегчением и старались отойти подальше от рыдающей горшечницы.
— Все, все до медяшечки последней! Целый месяц работы! Чем я буду детушек теперь кормить! Мало того, что я вдова горемычная, и за мужика и за бабу в семье, так ведь еще надо же!
Люди сочувствовали. Горшечница опустилась на колени и зарыдала без слов — громко, надрывно, хватаясь руками за свои жидкие волосы и царапая лицо.
— Пошли, — дернул Есеню за руку Звяга, — чего глазеть-то?
Есеня вырвал руку и ничего не ответил.
— Да что ж ты так убиваешься-то! — горшечницу за плечи обняла какая-то женщина, — еще посуды сделаешь и продашь, не помирать же теперь!
— Целый месяц! Целый месяц, — захлебывалась та, — завтра за молоко надо деньги отдавать, шестеро детей у меня! Шестеро, и все есть просят! И мужика нету-у-у…
Есеня ненавидел воров, и это было единственным, в чем его мнение совпадало с отцовским. Пожалел ли он несчастную вдову? Наверное. Он знал, что стоят горшки дешево, а делать их не очень-то легко, их сосед напротив был гончаром, и частенько жаловался на это. Смотреть, как она валяется в пыли и рыдает, не стоило, надо было уйти, и поскорее. Вот уже и жалостливая женщина поднялась и поспешила скрыться в толпе, а Есеня, как дурак, таращил на горшечницу глаза и чесал в затылке.
— Слышь, мать… — наконец решился он, — ты это… кончай.
Он присел перед ней на корточки и легко подтолкнул в плечо. Иногда — впрочем, очень редко — на него находило желание быть хорошим.
— Как же мне… как же мне… — всхлипнула она.
— Да прекрати реветь, сказал! — рявкнул Есеня и снял кошелек с шеи, — смотреть же тошно!
— А мне не тошно? Мне не тошно? — вскинула горшечница зареванное лицо.
— На, возьми. Корми своих детушек, — Есеня протянул ей золотой, — на месяц, может и не хватит, но как-нибудь протянешь, а?
Ее лицо на миг окаменело, и приоткрылся рот. Она робко протянула грязную, дрожащую руку и вцепилась в монету мертвой хваткой.