Черный и зеленый
Шрифт:
Во время игры в футбол случались травмы: острые камни торчали из земли и угрожали здоровью. Сережа Повов из четвертого подъезда, играя в футбол, споткнулся о камень, упал коленкой на другой камень и сломал ногу, и больше не мог ходить, и не ходил больше никогда, не выходил во двор, не выходил играть в ножички или в футбол, вообще не появлялся, пропал. Больше его никто никогда не видел. А остальные продолжали играть в футбол и тоже иногда ломали себе что-нибудь, но потом выздоравливали и снова играли.
Зимой играли в псевдохоккей. Бегали в валенках, гоняли теннисный мячик клюшками по мерзлой бугристой каменистой земле. Это был не хоккей с шайбой, не хоккей на траве и даже не хоккей с мячом. Это был, может быть, хоккей на снегу, хоккей на бугристой каменистой земле, хоккей в валенках без шайбы и не на траве.
Иногда жильцы, призадумавшись и глядя куда-то вдаль, говорили, что хорошо бы посадить, например, деревца вон там вон и
Но не сажали, не устраивали, не заливали, не играли по субботам, и шланг бездействовал.
Так было всегда. А тут вдруг взяли и пошли в лес. Играли себе, как всегда, в ножички, а потом вдруг Саша Дадов высказался в том духе, что, мол, пойдем в лес, а? Пойдем? Да ладно, пойдем! И еще сказал, что давайте уйдем совсем, возвращаться не будем, а чево, пашли. В лесу там, это… Сережа Ваков, с одной стороны, вроде бы поддержал, но усомнился: а как же родители, искать ведь будут, волноваться, ругаться, как-то это нарушение дисциплины, что ли, получается, а меня папа обещал в субботу на станцию сводить, а так что же получится? А Саша Мазуркевич сказал, что им полезно поволноваться, пусть поволнуются, а то привыкли, вот мы и посмотрим. Если любят, то простят, а если нет, то нет. А Сережа Ваков, волнуясь, сказал, что это не любовь, а сплошной эгоизм, просто собственнический инстинкт какой-то, желание манипулировать более слабым, несмышленым, неопытным еще существом, так что пошли, пошли, Санька, Серега, все пошли, это классно будет, там в лесу, говорят, страшно ночью, а днем можно ножички в деревья повтыкать, это не то что у нас тут во дворе, а можно еще дойти до железной дороги, вот если на рельсу какую-нибудь штуку положить железную, ну винтик там или гайку или гвоздь, и поезд ее переедет, то он ее раздавит, и она будет совсем плоская, а если патрон или капсюль с порохом, то взрыв будет, жалко щас у нас нет, а то можно было бы подряд несколько положить, я так под трамваи подкладывал и сразу много взрывов. А Саша Пудов вдруг заплакал и, волоча по земле какую-то облезлую игрушку, поплелся к дому, и заплакал еще сильнее, и лег даже на землю и все плакал, плакал, и очень долго так лежал, долго еще потом люди его видели вот так лежащим на бугристой каменистой земле и всхлипывающим. А остальные мальчики, их еще было несколько, тоже согласились с доводами предыдущих ораторов и сказали да, давайте, пошли, и кто-то сказал а Сашка-то Пудов, смотрите, сломался, не готов он еще к большим делам, а еще хорохорился, в общем пошли. И они пошли в лес.
Лес — клинообразный участок земли, поросший деревьями. С одной стороны его теснит населенный пункт, с другой — железная дорога, и постепенно он сходит на нет в районе железнодорожной станции. А за железной дорогой лес продолжается, но там он уже не такой, как здесь, у девятиэтажного дома, не чахло-безобидный, а серьезный, страшный, непроходимый.
Станция — сонная днем, оживленная вечером, когда один за другим идут поезда. Поезда останавливаются минут на пять, к вагонам подбегают суетливые бабы с пирожками, водкой, пивом и чипсами, и кое-кто из пассажиров все это у них нехотя покупает, и иногда кто-то даже садится в поезд, с сопением втаскивая чемоданы, а бывает, что кто-то, наоборот, приезжает в этот населенный пункт, и стоит осоловело посреди платформы, и его обступают водители легковых автомобилей, такси не желаете, такси, такси, в город, недорого, такси, и он уступает их натиску, и вот уже чемодан грузят в багажник, слышится свисток, поезд трогается, начинает ехать, постепенно разгоняется, разгоняется и покидает населенный пункт, плавной дугой обогнув клинообразный лес и сероватый девятиэтажный дом. Около маленького вокзала стоит тумба с надписью «кипяток» и несколько киосков, сюда иногда водит погулять Сережу Вакова его папа, и Сережа без особого интереса изучает расписание, а папа в это время покупает пиво и пьет его и выпивает, а потом снова покупает, а Сережа стоит на платформе и думает примерно так: через три минуты должен подойти московский, и московский действительно подходит, и бабы бросаются практически ему под колеса со своими корзинами, а папа Сережи уже опять попил, выпил, и купил еще, и уже сидит на скамеечке, и у него уже все немного плывет перед глазами, а в голове роятся веселые, преступные мысли, а Сережа все стоит и размышляет: кипяток, и московский поезд уходит, и папа Сережи тяжело встает, говорит пошли, и они с Сережей уходят, а московский поезд грохочет вдали, и чахлый клинообразный лес стоит, оглушенный тепловозными гудками, ослепленный ярким светом локомотивных фар.
А куда еще с ним ходить, мать, только на станцию, а куда еще, вон тогда в кино с ним пошли, так там такое показали, что он, помнишь, тогда неделю потом выл и заикался, ну его, кино это, а тут, мать, нормально, поезда это самое, стоит себе смотрит, и пивка там можно взять, он стоит там, поезда там ездюют, а я сяду, пивка возьму, не, мать, пивка надо, надо, пивка — это надо.
В лесу они сначала в ножички играли, кидали ножички в деревья и немного друг в друга, ножички втыкались плохо, тупые потому что были, и они постепенно заблудились. Вроде бы все рядом, и сквозь деревья иногда виднелся девятиэтажный дом, и поезда проезжали, но куда бы они ни шли, никак не могли выйти к дому или к станции или хотя бы к железной дороге. А уже вечер, и потом ночь, и вот они, как и планировали, остались в лесу. Но паники не было, нет, паники не было. Все-таки их много было, и не так страшно. Сначала разговаривали, страшные истории рассказывали про то, как мальчик пошел гулять на станцию и его задавило экскаватором, а в гроб положили только военную форму. А потом просто раз — и уснули все. Сидя, прислонившись спинами к стволам деревьев. Только Сережа Ваков все втыкал и втыкал свой ножичек в то, что попадалось под руку. Втыкал и втыкал.
Не, мать, ну чево, гуляют, придет, придет, чево реветь-то. Мы вот, бывало, тоже до ночи это… Сидят где-нибудь, дело молодое, ну, чево, дети, здоровые уже, как это. Да не ори ты, мать, придет, я тебе говорю. Да куда идти, чево идти-то, сам придет, находился уж за день, буду я бегать еще, да ладно, ладно, схожу, схожу.
Люсь, а твой дома? А моего не видела? А твой? Да-а? А мой нет. Твоего? Нет. А у моего был. А у твоего? Не, мой нет. Да нет, нет, у моего и не было. А твой был? Не был? Мой-то был. Сегодня. Вчера не был, а сегодня был. А твой говорил? Мне ничего не говорил. Твой? Да что ты… А мой нет вроде. Ну, с твоим, наверное. В школе? А что школа? Образование вообще, я считаю, должно быть платным. Бесплатное хорошим не бывает. Да, и здравоохранение. Во всех развитых странах давно действует страховая медицина. Человек часть своего заработка как бы направляет на свое же будущее лечение, то есть заранее платит, и пенсионная система накопительная должна быть, человек всю жизнь зарабатывает себе на достойную пенсию, ты пойми, именно такая система делает человека по-настоящему независимым от государства, делает его настоящим гражданином. А мой нет. Куда? Да ты что? Ой, ну ты скажешь тоже. А мой не предупредил. А твой? Да? Ну ладно тогда. Ну давай, договорились. Ну давай. Давай. Ну давай, да. Давай. Ну давай. Пока.
Ну чево, я походил, нету, ну я далеко-то не заходил, вроде не заметил ничего такого подозрительного. Да ладно, ну чево, чево, мать, чево ты. Ну я потом еще пройдусь. Нету. Нету, говорю тебе. Все.
Утром проснулись. Свежо, хорошо. Отдохнули, выспались. Сережа Ваков неподвижно лежал на земле с закрытыми глазами. Рядом валялся ножичек. Трясли его, прислушивались к дыханию — ничего. Умер, наверное. Тем более ножичек, да. Ну, Серега он вообще такой, не поймешь его. Помните, как тогда, в прошлом году на станции? Ну вот, а сейчас вообще. Допрыгался. Все ему ножички. Ладно.
Подошел Александр Иванович, человек в очках, с какой-то штуковиной в руках, то ли с миноискателем, то ли просто со старческой деревянной клюкой, и он этой штуковиной производил равномерные движения в траве над поверхностью земли, как будто сапер, ищущий мину. Александр Иванович был, кажется, родителем одного из мальчиков, а может, и нет, может, он просто жил в девятиэтажном доме или в тех пятиэтажках, в общем, трудно сказать, кем он был на самом деле.
— Александр Иванович, а Сережа, кажется, умер.
— Умер? Ну-ка, ну-ка… — подошел.
Сережа открыл глаза, внимательно посмотрел на Александра Ивановича и сказал:
— Ну, наконец-то. Совести у вас нет.
— Ну-с, видите? А вы говорите — умер. Нет, не умер. Не умер.
Ну вот, мать, а ты говорила, я же говорил придет, живой-здоровый, где шлялся, гад, мать извелась вся, где, сволочь, шлялся, мать тут вся изоралась, уже не знали, что и делать, облазили тут все, где шлялся, гад, мать извелась вся, где, сволочь, шлялся, мать тут вся изоралась, уже не знали, что и делать, облазили тут все, где шлялся, гад, где шлялся, где шлялся, ох… о-о… где, гад… ой, мать, что-то вот тут, ох… где, гад… шлялся… ой, мать… ну все, мать… вот здесь вот… ой, не могу… все, все… где сука… шлялся… Все.
Девки на станции
Вдруг выяснилось, что надо ехать в командировку.
В один из сонных летних дней с косыми пыльными лучами сквозь мутные стекла и знойным тягучим бездельем Тапова вызвал начальник, древний, полуразрушенный академик с распадающимся на части дряблым лицом. Академик был кем-то вроде генерального директора в небольшой полу-фирме, полу-институте, в который (которую) Тапов изредка забредал, чтобы заняться несложными арифметическими вычислениями. В учредительных документах фирмы-института в качестве вида деятельности было указано: «Адаптация новейших достижений фундаментальной науки для коммерческого использования».